сердца, мироздание открывается нам — во всем своем великолепии и полноте. И когда мы переживаем такие моменты осознания, наши сердца жаждут запечатлеть его навеки в словах, дабы остаться верными его высшей правде.
Он скажет Рештару: «Когда мой народ искал имя для правды, которую мы чувствуем в эти моменты, он назвал ее Богом, а когда это понимание воплощается в вечной поэзии, мы зовем ее молитвой. Услышав твои песни, мы поняли: ты тоже нашел слова для того, чтобы назвать и сохранить такие моменты правды. Мы знали, что твои песни были зовом Бога, дабы привести нас сюда и узнать тебя…»
Он скажет Рештару: «Я здесь, чтобы изучать твою поэзию и рассказать тебе о нашей».
Вот почему я жив, сказал он себе и всей душой возблагодарил Господа за то, что тот позволил ему пребывать здесь и наконец понять все это…
Сосредоточенный на прихлынувших мыслях, захваченный уверенностью в своей правоте, Эмилио почти не следил за диалогом, продолжавшимся без его участия, хотя тот происходил на диалекте ксана, на языке Супаари. Он не был шокирован, когда с него сняли одежду. Нагота сделалась привычной. Эмилио знал, что он инопланетянин и что его тело представляет такой же интерес для ученого, как и его мышление. Какой образованный человек не ощутил бы любопытства, впервые видя иной разумный вид? Кто не стал бы комментировать странность почти полной безволосости, неразвитый нос? Необычные темные глаза… удивительное отсутствие хвоста…
— … но соразмерные пропорции, элегантная мускулатура, — говорил Рештар.
Восхищаясь этой грациозной миниатюрностью, он задумчиво двигался вокруг экзотического тела, выставив одну руку, и своими острыми когтями оставлял на безволосой груди тонкие линии, на которых вскоре проступали красные бусинки. Он провел ладонью вокруг плеча и, разглядывая изгиб шеи, охватил ее своими кистями, отметив ее хрупкость: да ведь этот позвоночник можно переломить одним движением. Его руки двинулись снова, легонько гладя безволосую спину, опустились ниже — к причудливой пустоте, к пленительной уязвимости бесхвостия. Отступив, он увидел, что чужеземец дрожит. Удивленный столь быстрым откликом, Рештар надвинулся, чтобы проверить готовность, — подняв подбородок чужеземца, посмотрел прямо в темные нечитаемые глаза. Его собственные глаза сузились, оценивающе приглядываясь к жертве: голова быстро отвернулась, демонстрируя покорность, глаза закрылись, все тело затряслось. Жалкий в некотором отношении и необученный, но невероятно привлекательный.
— Повелитель? — напомнил о себе торговец. — Ты доволен?
— Да, — сказал Рештар, отвлекаясь.
Он посмотрел на Супаари, затем нетерпеливо подтвердил:
— Да. Мой секретарь работает над юридической стороной договора. Ты можешь заключить контракт по вязке с моей сестрой на любую дату, которая тебе подходит. Брат, да будут у тебя дети.
Его взгляд вернулся к чужеземцу.
— Теперь оставьте меня, — велел он, и Супаари Ва Гайджур, произведенный в Основатели нового рода за свою службу Рештару Галатны, вместе с охранником, доставившим Сандоса из сераля, пятясь покинул комнату.
Оставшись наедине с диковинной тварью, Рештар сделал еще один круг, но остановился позади чужеземца. Затем он сбросил собственную одежду и некоторое время стоял с закрытыми глазами, сосредоточившись на восприятии запаха, более интенсивного, более сложного, чем раньше. Мощный, будоражащий аромат, бесподобный и неотразимый. Мускусное благоухание незнакомых аминов, странных масляных и каприновых углеродных цепей, затуманенное простыми строгими диоксидами прерывистого дыхания и сдобренное запахом крови, содержащей железо.
Хлавин Китери, Рештар Дворца Галатны, величайший поэт своего века, который облагораживал презираемое, возвеличивал обычное, увековечивал мимолетное, чье своеобразное вдохновение сначала концентрировалось, а затем высвобождалось, усиливаясь несравненным и беспрецедентным, глубоко вдохнул. Об этом будут петь в течение поколений, подумал он.
Язык, труд его жизни и его услада, язык, который Эмилио Сандос начал забывать в заточении, ныне отказался ему служить. Содрогаясь в неистовых волнах унижения, он обонял тошнотворную железистую вонь собственного ужаса. Лишенный дара речи, он был неспособен даже мысленно подобрать слово для неописуемого обряда, в котором ему предстояло исполнить неведомую роль, — даже когда его схватили сзади за руки. Но когда мощные хватательные ступни стиснули его лодыжки, а сзади прижался живот и началось прощупывание, Эмилио оцепенел от бездонного ужаса, наконец поняв, что сейчас произойдет. Проникновение исторгло вопль из его глотки. А после стало еще хуже.
Спустя десять минут его оттащили в незнакомую комнату — истекающего кровью, всхлипывающего. Оставшись один, Эмилио блевал, пока не изнемог. Долгое время он ни о чем не думал, лишь неподвижно лежал, открыв глаза в углублявшуюся темень. В конце концов пришел слуга, чтобы отвести его к ваннам. К этому моменту жизнь Эмилио безвозвратно поделилась на «до» и «после».
Тишину кабинета отца Генерала нарушил Йоханнес Фолькер:
— Я не понял. Чего хотел от вас Рештар?
«Боже, — думал Джулиани, — у гениальности, возможно, есть пределы, но глупость безгранична. Как я мог поверить…». Закрыв глаза, он услышал голос Эмилио, тихий, мелодичный и опустошенный:
— Чего он хотел от меня? Да того же, полагаю, чего педераст хочет от маленького мальчика. Славной, тугой норки.
В наступившем остолбенелом молчании Джулиани поднял голову. «Романита, — подумал он, — римский дух. Знай, что делаешь, и поступай без жалости, когда момент настал».
— Ты кто угодно, но только не трус, — сказал Эмилио Сандосу отец Генерал. — Расскажи нам.
— Я все рассказал.
— Сделай так, чтобы мы поняли правильно.
— Мне наплевать, как вы понимаете. Это ничего не изменит. Думайте, что хотите.
Джулиани пытался вспомнить название рисунка Эль Греко: эскиз умирающего испанского дворянина. Романита исключает эмоции, сомнения. Это должно произойти сейчас, здесь.
— Ради собственной души — скажи это.
— Я не продавал себя, — яростным шепотом сказал Сандос, не глядя ни на кого. — Меня продали.
— Этого недостаточно. Скажи все!
Сандос сидел неподвижно, глядя в пустоту и дыша с механической регулярностью, словно бы тщательно планировал и выполнял каждый вздох; пока не наступил миг, когда Эмилио вдруг отшатнулся от стола, упершись ногой в край, и перевернул его, развалив на куски, — в вулканическом взрыве ярости, расшвырявшем остальных по краям комнаты. Лишь отец Генерал остался на прежнем месте, а все звуки мира свелись к тиканью старинных часов и хриплому тяжелому дыханию человека, одиноко стоявшего в центре комнаты, чьи губы складывали слова, которые они едва могли слышать:
— Я не давал согласия.
— Скажи это, — неумолимо повторил Джулиани. — Так, чтобы мы слышали.
— Я не был проституткой.
— Нет. Не был. Кто же ты был тогда? Скажи это, Эмилио.
Отделяя каждое слово, измученный голос наконец выдавил:
— Я был изнасилован.
Они видели, чего ему стоило это произнести. Он стоял, слегка покачиваясь, с застывшим лицом. Джон Кандотти выдохнул: «Мой Бог», — и где-то на дне своей души Эмилио Сандос нашел ржавое и хрупкое железо рыцарских доспехов, напомнившее ему, что надо повернуть голову и мужественно стерпеть сочувствие в глазах Джона.
— Ты так думаешь, Джон? Это был твой Бог? — спросил он с ужасающей вкрадчивостью. — Видишь ли, для меня как раз в этом дилемма. Потому что, если Бог вел меня к Божьей любви, как это казалось, если я признаю, что красота и восторг были реальны и истинны, тогда остальное тоже было волей Божьей, и это, господа, повод для горестных раздумий. Но если я просто обманутая обезьяна, слишком серьезно