есть двое сынишек, и, когда добивалась в гестапо, чтобы мне дали захоронить Федорчука по-человечески, я же еще тогда думала — вот приедут на его могилу сыновья, и я скажу им, какой у них был отец настоящий человек, чтоб строго сами жили, чтоб людьми стали…”
Когда мы сидели у могилы, к нам присоединился Сергей Дымко. Он живет и работает в этом городе, сегодня у него первый день отпуска. Сергей зашел к Юле, узнал, что она поехала на кладбище, и поспешил сюда. Он сидел сейчас возле могилы, опустив голову, и за все время не проронил ни слова и, казалось, не слышал, как Юля рассказывала сыновьям Федорчука об их отце… О чем он думал в это время, что вспоминал? Может, вспоминал, как валил черный дым из печей Бухенвальда и Дахау, где он провел последний год войны? Или как он вернулся в этот обожженный город к своей Зине и они вместе, словно заново, начинали жизнь?.. “Другой раз сердце как защемит, как защемит — зачем, думаю, я жив остался? Мне ж на парней Федорчука глаза трудно поднять…” — сказал он мне, когда мы в местном краеведческом музее стояли перед стендом, посвященным памяти Шрагина и его боевых товарищей. Там была и его фотография. Возле нас остановилась группа школьников. Они рассматривали экспонаты, документы, фотографии и шепотом переговаривались. Паренек, показывая на фотографии, сказал: “Все погибли… все до одного…” Ребятишки пошли дальше. И вот после этого Дымко сказал, как у него сердце щемит. И потом добавил: “Из нас, выживших, только Харченко повезло, он из боя не вышел ни на минуту…”
По дороге сюда я заезжал в Киев и побывал у Харченко. О том, что он пережил, можно написать отдельную книгу. Трижды обойдя смерть, теряя последние силы, он пробился, наконец, через фронт к своим. Но дивизия, в которой он оказался, находилась в глухом окружении. Харченко там даже поесть не успел — вместе с дивизией пошел в бой, который окончился трагически — дивизия была разгромлена.
Харченко попал в плен. Судьба мотала его по лагерям смерти. Трижды он бежал, но его ловили. Дважды он умирал от голода, но его спасли добрые люди. И все-таки однажды он прорвался в Киев. Там он у надежных людей отдохнул и ушел к партизанам. Оттуда снова отправил в Москву свое донесение. Обещали прислать за ним самолет, да так и не прислали. И он воевал вместе с партизанами до самого освобождения Киева.
— С нашими войсками пришел в Киев и сразу явился в госбезопасность, — рассказывал он мне. — Доложил все как положено, а в ответ услышал, что Шрагина и других моих товарищей уже нет в живых… — Тут он надолго прервал рассказ. Сколько времени прошло с тех пор, а вот как вспомнит про эти минуты, теряет власть над собой этот сильный, плечистый, седой человек…
Вскоре после освобождения Киева Харченко был сброшен с самолета на словацкую землю, и там он, превратившись в майора Черных, возглавил партизанский отряд и воевал до победы. Теперь он почетный гражданин одного из городов Словакии.
— Я и там чувствовал себя бойцом группы Шрагина и во всем стремился быть похожим на него, — рас-сказывал он. — Вроде как я попал туда по его командировке и должен буду перед ним отчитаться. Не вроде, а так и есть. Я и сейчас перед ним отчитываюсь. Недавно ездил в наш город и словно повидался там с Игорем Николаевичем…
Где-то с геологическими экспедициями бродит по стране еще один уцелевший шрагинец — Ковалев. Он стал разведчиком земных недр. Его разыскивали товарищи из города, где он воевал в группе Шрагина. Его разыскивал и я. Мы нашли его адрес, писали ему, он не ответил. А однажды мне позвонили по телефону.
— Звоню вам по поручению Ковалева, — услышал я незнакомый голос. — Он просил передать вам, что-бы вы писали о Шрагине, о Федорчуке, еще о ком-то, кто достоин, а он в герои не вышел… — и человек поло-жил трубку. Наверное, так его научил сделать Ковалев. Я знаю о нем только то, что он, как и Дымко, попал в Бухенвальд. И я хочу его понять. Как понимаю я Демьянова, который в первый же день освобождения города и уже зная о гибели товарищей надел шинель, взял винтовку, рядовым солдатом пошел с армией на запад и погиб в бою где-то на берегу Тиссы. Он иначе поступить не мог.
Агент СД Любченко повешена по приговору военного трибунала.
По-своему закономерна судьба Лили и ее матери Эммы Густавовны. Лиля уехала в Германию. Но затем Лангман то ли вернулся к своей прежней семье, то ли его настигла где-нибудь смерть — от нее на войне никто не застрахован. Так или иначе, Лиля его больше не видела. Конец войны застал ее в санатории на юге Германии, куда ее устроил Лангман. Она оказалась одна, абсолютно одна среди чужих людей, а где- то была, торжествуя победу, ее настоящая Родина. И тогда, подождав сколько смогла Лангмана, поехала в Берлин и явилась там в советскую комендатуру. Она заявила, что является женой советского разведчика, который был арестован гестапо, а она была угнана в Германию. Ей поверили и спросили, куда она хочет ехать. Почему-то она захотела ехать в Омск. И там, в Омске, Лиля оказалась не менее одинокой, чем в Германии. Она пыталась работать, но долго на одном месте не задерживалась. Один из ее сослуживцев писал мне, что она “почему-то избегала дружбы и даже хорошего знакомства”. Мы знаем, почему она боялась дружбы. Она боялась вопросов, на которые нельзя не ответить. Первое время она вообще избегала говорить о том, что делала в военные годы. Позже она стала намекать, что вела тайную работу в тылу у немцев, что ее муж был разведчиком, а она его помощницей. Но так как она ровно ничего о работе Шрагина не знала, она придумывала неуклюжие героические истории, в которых неизменно себе отводила довольно значительные роли. Дальше — больше, и вот она уже рассказывает, как убила немецкого генерала и еще начальника гестапо. Или как она пробралась в тюрьму к мужу и уже почти спасла его, но их настигла погоня и в перестрелке муж был убит, а ее схватили и после пыток отправили в Дахау… Вскоре работавшие с ней люди стали замечать, что она ведет себя все более странно. Однажды она заявила, что за ней следят два гестаповца, которые специально прибыли в Омск, чтобы ее выкрасть или убить. В доме для душевнобольных она пробыла несколько лет и там умерла. Врач, лечивший ее, написал мне, что ее помешательство было необратимым, так как оно было вызвано длительным и глубоким потрясением. Я с жалостью думаю о Лиле, но никто, кроме нее самой, в ее трагической судьбе не виноват. Ее мать не дожила и до конца войны. Когда немцы начали покидать город, старуха несколько дней обивала пороги штабов и учреждений, требуя, чтобы ее увезли в Германию. Она ссылалась при этом на своего родственника фон Аммельштейна, и на генерала Штромма, и на других своих высокопоставленных знакомых, но над ней только смеялись. Старуха слегла и больше уже не встала.
Да, жизнь прожить — не поле перейти. А когда на жизнь обрушивается война, в которой решается судьба твоей Отчизны, в действие вступают беспощадные законы борьбы не на жизнь, а на смерть. Нет, я не мог написать неправду и с ее тщедушной и неверной помощью спасти моих любимых героев от гибели. Все как было, так и было, иначе писать нельзя.
…Я захожу в подъезд давно обжитого московского дома. У этого подъезда ждала Шрагина автомашина, на которой он умчался на юг, навстречу своему подвигу. По этой лестнице он в то утро спускался. Впрочем, было еще не утро — был второй час ночи. А вот и дверь, которую он тогда запер, веря, конечно, что он сюда вернется. На двери табличка с его именем. Табличка из меди он сам привинтил ее еще до войны, когда получил эту квартиру. Это его дом, и здесь он собирался жить долго. Хотя он знал, что разведчики подолгу дома не живут. Он просто хотел всегда и везде знать, что в Москве есть дом вот с этой ЕГО дверью…
Нажимаю кнопку звонка. Дверь открывается, и передо мной стоит… он! Рослый, плечистый, с красивым и строгим лицом.
— Вам кого? — спрашивает он, немного удивленный и смущенный тем, что я его так жадно рассматриваю.
— Ольга Николаевна дома?
— Заходите.
И вот мы с Ольгой Николаевной Шрагиной сидим и рассматриваем семейный фотоальбом. На каждой странице — он. И я слышу тихий голос сидящей рядом со мной беловолосой женщины.
— Это мы с ним на лыжной вылазке…
Молодые, красивые, стоят они в веселой толпе лыжников.
— А это мы с ним в день свадьбы, еще в Ленинграде.
Так снимают молодоженов все фотоумельцы — плотно, рядышком, и головы чуть наклонены друг к другу. Оба еле сдерживают смех.
— А это мы с ним уже здесь, в Москве… Мы и наши друзья в день его рождения. Видите, он изображает пьяного. Все смеются, потому что знают — он больше рюмки никогда не пил… А это мы, когда я