православные начали называть чуть ли не еретиком.
— Моя ситуация все же не тождественна с проблемами вокруг наследия отца Александра Меня. Отца Александра в основном критикуют (другой вопрос — справедливо или нет) за то, ЧТО он говорил. Меня же критикуют за то, КАК я говорю. Некоторым людям не нравится сама манера аргументации, лексика, способ беседы, примеры и т. д.
Но если честно, то для меня это сознательный выбор. Можно говорить так, чтобы это было приемлемо в среде церковных людей. Но тогда это миссионерство среди своих. Это тоже нужная вещь: воцерковлять самих православных. Но я все-таки диакон, а не священник, поэтому я себе не приписываю служение научения самих православных.
Я обращаюсь к людям нецерковным. Миссионер, обращаясь к светским людям, людям внешним, нецерковным, должен говорить с ними на их языке. «Их язык» — это значит — «не наш». Язык миссионера просто не может быть вполне церковным.
В свою очередь, это рождает у церковных людей некоторую аллергию. И понятно почему.
В течение многих столетий единственным местом церковной проповеди был храм. В советские же годы было просто запрещено проповедовать вне храма. Поэтому многие поколения привыкли к тому, что язык храмовой проповеди — это язык проповеди как таковой. Но храмовая проповедь имеет свои ярко выраженные интонации. Прежде всего, это явно выраженная позиция проповедника «сверху вниз» по отношению к пастве.
Беседовать в таком ключе с людьми светскими совершенно невозможно, они просто не принимают такого рода отношений. С ними надо говорить в иной интонации, с иными аргументами, употребляя такие слова, которые только и понятны светскому человеку, но которые под куполом храма звучали бы слишком режуще и диссонансно.
А поскольку церковные люди привыкли к тому, что проповедь может быть только в храме, то поэтому, когда они слышат внешнюю, вне-церковную проповедь, они изумляются. Очень часто я вижу, что в церковной среде, за спиной священника, который пробует идти миссионерским путем, возникают различные пересуды. «Как он посмел так сказать?!». Просто осуждающие забыли, что миссионер привел возмутившее их сравнение не в храме, а в школьном классе или в светском доме культуры.
Что ж, и в Церкви люди разные.
Общее у меня с о. Александром, — это, пожалуй, убеждение в том, что «зараженность той или иной сферы грехом не может служить поводом для ее отвержения. Напротив, борьба за утверждение Царства Божия должна вестись в средоточии жизни»[323].
— Какая существует связь между вашими трудами и миссионерской деятепьностью отца Александра Меня?
— Я думаю, довольно традиционная. Вообще, в истории культуры, в самых разных областях и науки и религии каждое новое поколение начинает свой путь с полемики с предыдущим. Дети осознают себя путем противопоставления отцам, чтобы потом, в старости, понять, что отцы не были такими уж глупыми, как казалось в 16 лет. Но пока моя связь с о. Александром, скорее, через противопоставление.
Наше главное отличие обусловлено тем, что миссионер, как никто другой, зависит от своей эпохи и своей аудитории. Если монах-молитвенник во все века один и тот же, то миссионер всегда обращён во внешний мир и от него очень зависит; поэтому меняются речь, аргументация, подбор тематики. И все это определяется не тем, что хочет дать миссионер, а тем, к кому он обращается. Например, в Троице- Сергиевой лавре есть батюшка, который несёт тяжёлое послушание — он духовник в местной городской тюрьме. И вот пример взаимного влияния аудитории и проповедника: читая проповедь по поводу начала великого поста уже в самой Лавре, батюшка произносит: «Братья и сестры! Пост — это время, когда мы должны быть особенно внимательны к своей душе, к тому, какие помыслы, эмоции и реакции родятся в ней… Чтоб сказать проще, великий пост — это время, когда каждый должен устроить в своей душе великий шмон».
Время отца Александра Меня ушло, это — 70-е гг., когда нужно было преодолевать всеобщий скепсис интеллигенции, показать, что люди веры не такие уж дремучие дикари по разуму… А сейчас ситуация иная: приходится не столько завлекать людей в храм, сколько отталкивать. Чтобы люди понимали, что это — серьёзный порог и через него нельзя просто так, как по гололёду, вкатиться на общей волне, без каких-либо изменений в себе, без понимания, где ты и что ты. Поэтому сейчас миссионеру приходится вести себя гораздо более полемично, чем в 70-е годы[324].
— Отец Андрей, за Вами закрепилась репутация миссионера нового времени — необычный стиль, смелость мысли, контакты с рокерами. Эта новизна раздражает некоторую часть, так сказать, консервативного духовенства. Иной раз Вас называют «попсой российского православия», иной раз «рационалистом», «ревизионистом» и «еретиком»…
— «Еретиком» меня называют газеты вроде «Русского вестника», редактор которого в былые времена трудился в идеологическом отделе ЦК, а теперь почему-то решил говорить от лица Православной церкви. Всерьез к этому относиться не стоит. Достаточно зайти в книжный магазинчик при редакции «Русского вестника», чтобы убедиться в том, что чистота православия этим людям а) неизвестна; б) их не заботит. У них натерта и зудит националистическая мозоль. Между «русским язычеством» и «русским православием» для них нет различия. Рекламно-языческие издания представлены у них в весьма обильном ассортименте. Более обильны в этом магазине разве что газетки и брошюрки с руганью в адрес Русской Православной Церкви (от имени всевозможных самостийных «катакомбников»).
Рационалист я только при анализе нашей современной церковной жизни. Все, что несет с собою церковное православное Предание — я приемлю и умом и сердцем. Просто вот этому голосу Предания я доверяю больше, чем модным листовкам и видениям. Сравнить же свидетельства Предания с новыми феноменами, пробующими проторгнуться в церковную жизнь — это уже работа рациональная. Сначала, впрочем, все равно это дело вкуса: сначала при знакомстве с очередной новизной рождается вкусовое ощущение — «не то», ну, а затем уже это ощущение богослову просто надлежит облечь в аргументы.
«Ревизионист» я по отношению к своему атеистическому прошлому. Те свои взгляды я действительно пересмотрел. Да, мое переживание Православия отличается от переживания традиционно церковных людей. Для меня вера — это обретение, а не наследие. Одно дело: человек из священнической семьи, потомственный, у него где-то даже глаза замылились, ему что-то приелось, поскушнело. Я ревизионист в том смысле, что до сих пор умею радоваться и открывать для себя глубину церковной традиции. До сих пор нахожу что-то новое, неожиданное и радуюсь.
Что касается «попсы» — в этом тоже есть своя правда. Попса — то, что популярно. А что — православие должно быть элитарно, эзотерично? Разве проповедь приходского батюшки, что-то в сотый раз разжевывающего для бабушек — не «попса», не упрощение? Почему приспособлять православную проповедь к уровню бабушек считается нормальным, а попытка вести тот же по сути разговор на языке студенчества считается предосудительным?
Мои критики просто плохо знают историю Церкви. Ну, скажите, может ли священнослужитель сказать «теперь кейфую»? К лицу ли это монаху? А епископу? А Святому? А, между тем, сказал так святитель Феофан Затворник[325].
Если кого-то и шокирует моя внехрамовая проповедь, то меня не шокирует их реакция. Она по своему нормальна (хотя и не во всем разумна). В течение нескольких столетий слово церкви преподносилось как поучение и наставление, обращенное сверху — вниз. Люди привыкли к тому, что именно так и только так должна звучать проповедь. Проповедь была частью Литургического искусства, частью Богослужения. И она должна была быть позолочена, как и все в храме. Но вне храма изобилие позолоты неуместно. Если с этой классической амвонной проповедью сегодня войти в нецерковную аудиторию, твои семинарские опыты и вещания рискуют остаться при тебе. Вне храма можно говорить просто на языке людей — даже если этот язык коряв.
Люди разные. И проповедь должна быть разной — в том числе и совсем не похожей на проповедь (ибо есть люди, которые боятся всякой зазывательности и пропаганды). Есть священники, от елейности проповеди которых меня лично тошнит. Но я вижу, что есть сердца (в основном — девичьи), которые отзываются именно на эту умилительную елейность. И я готов целовать не только руки, но и ноги этих батюшек за их дивную проповедь, которая лично для меня ну совсем не съедобна.
Только апостол мог быть «всем для всех». Но у него был апостольский дар Пятидесятницы. Я же им