нами издеваются!»
И водоворотом крутились вблизи толпы танцующие, с мимолетным любопытством прислушиваясь к голосам.
В это время к столу подошел Кирюшкин, тихонько напевая: «На палубу вышел, а палубы нет», — он, казалось, не интересовался тем, что происходило у двери передней, он был в отличном расположении духа, чистейшая рубашка, расстегнутая на сильной шее, сверкала белизной, придавала ему беспечный праздничный вид. Кирюшкин, обнимая, оперся на плечи Логачева и Твердохлебова.
— Налейте, братцы, рюмку водки. Чокнемся за жизнь.
С усердием ему налили через край. А он из переполненной рюмки отлил в стакан Твердохлебову, сказал:
— Значит, еще любите, черти, — чокнулся со всеми, выпил и, не закусывая, спросил: — Кто тут и что нахрюкал, подняв панику в тылу? Визг, как в румынском бардаке.
— А, чепуха! — сказал Александр.
— Чистоплюй московский, хмырь тыловой, — пояснил Логачев с угрюмой деловитостью. — Девица — истеричка, ровно из трофейного фильма. Была провокация. Чистоплюю никаких оскорблений не нанесено. Даже о трех буквах сказано не было русским языком. Ни-ни, пальцем никого не тронули.
— Ладно, ребята, давайте покурим, — Кирюшкин щелчком раскрыл золотой портсигар, которым так интересовался некий Лесик, запомнившийся Александру паренечек в кепочке, с бледным младенческим пухлощеким и в то же время старческим лицом, приходивший со своими дружками к Кирюшкину в голубятню Логачева. — Разглагольствуете, как в академии. Без мата. Знаю, что ваши языки не положить на вешалку, — сказал он без упрека, предлагая каждому портсигар, набитый дорогими папиросами. — Но лучшая тактика — не наводить панику среди мелюзги. Должны помнить, что это хата культурная, мы, так сказать, в интеллигентном обществе, поэтому — держать себя чинно, благородно, как говорится. Боже, положи молчание устам моим… Даже если задирается какая-нибудь моль. Здесь мы гости. На улице разрешается бить морды как чайную посуду. Здесь — терпение. В норме, конечно.
— Так бы и врезал ему по фронту, чтобы заикал от радости, — сказал обещающе Твердохлебов, огромными пальцами пытаясь ухватить и никак не ухватывая папиросу в портсигаре. — Тыловая крыса в прическе. Туда же еще прет, антиллегентская витрина небитая.
Кирюшкин похлопал Твердохлебова по его просторной спине, счел нужным пошутить, чтобы снизить накал:
— Сократи свои речи, Миша. В старых романах писалось приблизительно так: он засучил рукава и много раз кряду залепил ему по морде. Рукава не засучивай, а пей водку и закусывай бутербродами. Не подставляться! — повелительно сказал он, закуривая. — Но… и не изображать простодушное народонаселение. Палец в рот никому не класть — до ушей сгрызут. Но и держать знамя вольных рыцарей духа, свободных как ветер! Где они, женщины с безоблачным взором? — сказал он уже иным тоном, обводя дерзко прищуренными глазами комнату.
Он нашел Людмилу в группе танцующих: весь грозно-сосредоточенный, с усердным щегольством, ее вел, подчеркивая па «танго», то мелкими, то крупными шагами, пожилой человек с толстыми, брезгливо взъерошенными бровями, с клетчатой бабочкой и в клетчатых брюках, кажется, художник, хозяин квартиры. Кирюшкин сказал:
— Вот еще один интендант. Возможно, заправский кавалер. Но — дряхлолетний. Того и гляди из штанов выпрыгнет. Смотрю на него с чувством глубокого сожаления и скорби. Но — прыток…
— Ты что-то шпаришь сегодня по-книжному, как Эльдар по Корану, — сказал Александр.
— Эльдар показывает пример, — отшутился Кирюшкин. — Читал всю ночь классику, чтобы поумнеть и понежнеть. А потом учти, дорогой Сашок, я ведь книжник. И бывший скубент, как говорили извозчики в прошлом веке. Кстати — с Эльдаром были на одном курсе. Как фронтовик был легко принят на первый курс ЭМГЭУ, но ушел через полгода на вольную жизнь. Тебе это понятно?
— Не могу ответить.
— Да это и не имеет значения. Я да, наверно, и ты стали за войну вольными птицами. Так, что ли? Хозяевами своей судьбы. Несмотря на приказы, подчинение и прочее. Согласен?
— Пожалуй.
— Так полетаем еще вольными птицами.
Кирюшкин говорил все это беспечно, держал под руку Александра, направляясь с ним к толпе, топтавшейся вокруг патефона, затем отпустил его, наставительно сказал:
— Действуй, Сашок, — и направился к Людмиле. А ее, послушную, заметно побледневшую от волнения, поворачивал и вращал со свирепым упоением художник в клетчатых брюках, клетчатая бабочка его болталась, как уши на жилистой шее.
— Извините за вторжение, Евгений… мм… Григорьевич, — утонченно-воспитанно произнес Кирюшкин, задерживая их танец знаком руки. — Мне необходимо конфиденциально поговорить с Людмилой. Надеюсь, Евгений Григорьевич, вы меня простите за столь несветское вмешательство.
«Он серьезно или это вежливая издевка, какое-то актерство? — подумал Александр. — Нет, этот парень не так прост. Вчера он показался мне отчаянным артиллеристом, уверенным в себе фронтовым старшим лейтенантом, которому после войны и море по колено, а сейчас — это чистый тыловой мальчик, чересчур модный в этом черном пиджаке и белых брюках. Как он ловко и красиво произнес «столь не светское вмешательство»!
В этой чужой компании ему удобнее всего было сесть на диван, в отдалении от толкучки вокруг стола, ни с кем не общаясь, наблюдая за танцующими, за их изменчивым веселым выражением молодых лиц, городская бледность которых бросалась в глаза рядом с грубо темными, продубленными ветрами и морозами лицами фронтовиков, он слышал отдельные фразы, отдельные слова в общем шуме разнокалиберных разговоров, в квакающих бесконечных звуках патефона, и почему-то смешно и приятно было видеть этого длинноволосого в потертой курточке Эльдара, знатока Корана, так поразившего Александра своей памятью в голубятне Логачева. Несуразный Эльдар, комично приседая, семенил поношенными ботинками возле очень высоких туфель своей партнерши, двигающейся плавно, со змеиной гибкостью тонкого тела, как в сомнамбулическом забытье, вся, как лаком, облитая черным платьем, с опущенными занавесями накрашенных ресниц, безучастная к тому, что без умолку говорил ей Эльдар. Она, казалось, была немного пьяна, а он, вглядываясь в ее чересчур белое лицо восторженными глазами влюбленного пажа, исходил в красноречии.
— Нинель, в моем сердце загорелись угольки. Я гляжу на вас и думаю, что красота — вещь неутолимая…
— Мм?
— Но очень утомительная для тех, кто обладает красотой. Не убивайте чад своих… Я от радости вылетел из сетей разума. Я обалдел. Я очумел. Простите мне мои окаянства. Нет, от того, что записано в Книге Судеб, никуда не уйдешь. Я буду с вами танцевать целый вечер. Я знаю, что вы учитесь в актерском училище. Представляю вас на сцене. Знаете, как говорят на Востоке? «Была она подобна ветви ивы… росистой ветви…»
— Что?
— …Росистой ветви. Как красиво сказано, как поэтично!
— Боже, какой иронист! В самом деле вы весь в окаянствах.
— Весь? О, не убивайте чад своих… — часть тридцать третьего стиха семнадцатой главы Корана. Не убивайте, Нинель, в моих словах нет ни капли иронии.
— Тогда вы просто шизик. К тому же сильно поддавший. За что вас, интересно, выперли из университета?
— Насчет поддавшего шизика — вполне оклеветан. Я пьян от жизни. Насчет выперли — объяснение следующее: благодарение Аллаху, что не посадили.
— Вас? Такого невинного романтического мальчика? За что?
— На втором курсе мы с Романом Билибиным организовали общество единения мусульманства с православием, Корана с Библией. Меня вытурили с треском. За национализм. Билибин сам ушел, не дожидаясь, пока в шею дадут. Проявил ко мне солидарность. Он здесь. Вон, посмотрите. Пьет у стола водку, дубина с бородой. Бывший танкист, ныне — шофер.