отрезал неуклонно: — С портсигаром — все! Портсигар — общая наша собственность, а не моя личная. Теперь вот что, Гоша. Слушай меня внимательно и отвечай точно. Повторяю — точно. И коротко. Скажи нам, посол и дипломат, как оно было по порядку: сначала голубей выбрали, а потом красного петуха пустили или не смогли взломать голубятню и подожгли вместе с голубями? Ну? Как было?
— Не знаю я, не знаю я ничего… — Узенький лоб Малышева покрылся зернистыми каплями пота, он трудно проглотил слюну, кадык заелозил на его загорелом или давно не мытом горле. — Путаешь меня, Аркаша. Зачем? Ни о каком красном петухе не знаю ничего. Слыхал я утром на толкучке, слыхал… что вроде где-то вчера горело в районе Зацепы. А я-то при чем, Аркаша?.. Я ведь письмо тебе принес. Мое ведь дело какое… мое дело маленькое, меня обидеть запросто, все в меня и плюют. Вот и ты… Верни мне портсигар, отдам я его Лесику, не то пришьет он меня. Верни, рабом, подстилкой на всю жизнь буду… языком сапоги чистить… Цыпленок я против тебя. А цыпленки тоже хочут жить…
Его лицо странным манером заерзало, жалко перекосилось, изготовленное к плачу, и Кирюшкин перебил его:
— Может, прекратишь бабиться и цыпленка изображать? Ответь-ка, ангел невинный, кто из банды Лесика участвовал в поджоге: Лесик, «красавчик» Амелин, ты и кто еще?
Малышев так исступленно затряс головой, что капли пота полетели с его лба.
— Нет, нет, не участвовал я! Нет, нет! Не верит мне Лесик! Я ему только добытые гроши ношу, а он меня за дерьмо считает. Ничего я не знаю, не участвовал я, Аркаша, ничего не знаю, ничего не видел, чистый я, не запачканный в этом деле! Чистый!..
— Ты скажи, пожалуйста, какая незамаранная летучая мышь к нам в дом влетела, — проговорил как бы самому себе Кирюшкин и с сокрушенным вздохом предложил Твердохлебову: — Миша, если не трудно, поздоровайся сердечно с гостем, пожми его честную незапачканную руку.
— С большим моим почтением, — отозвался, пренебрежительно фыркнув в нос, Твердохлебов. — Давай пять, хрен с ярмарки, поручкаемся.
Он лениво встал, так же лениво протянул Малышеву через стол гигантскую клешню, а Малышев вскочил с дурашливо выкроенным смешком, зачем-то искательно, вертляво оглядываясь направо и налево, на своих молчаливых соседей, будто приглашая их посмеяться общей шутке, игриво выкинул лапку с обстриженными до мяса ногтями навстречу Твердохлебову. И тотчас пронзительный визг оглушил всех. Малышев, извиваясь, упал животом на стол, опрокинув стакан с недопитой водкой, он, стараясь выдернуть лапку из железных клещей руки Твердохлебова, задыхался и вскрикивал:
— Бо-ольно! Ой-ой! Пусти! За что? Что я вам сделал? За что пытать? — Он заплакал с подвизгиванием, мотая головой, оскаливая зубы. — Я ведь мошка, а вы тигры! Терзайте, пытайте! Со мной- то вы справитесь, а с Лесиком… как с ним-то будете?
— Тихо, гудок на бане! Зачем пытать? Здороваемся с благородным человеком, послом и дипломатом, — сказал Кирюшкин и кивнул Твердохлебову. — Миша, достаточно приветствий, мы еще разговор не закончили. Так вот, Гоша… Будем считать, что красного петуха ты лично не пускал, в поджоге голубятни и сараев не участвовал, а стоял на шухере. Положим так. Допускаю и то, что Лесик тебя вовсе не взял с собой по причине твоей общей хлипкости. Но… при всех вариантах одно ты знать должен.
— Что знать-то, Аркашенька?..
— Где голуби?
Малышев, всхлипывая носом, бережливо растирал кисть, даже дул на нее, так остужая невыносимую физическую боль, и задушливое жалобное его бормотание еле можно было разобрать:
— Не знаю… не был я… если бы чего… руку ведь чуть не сломал… за что меня… Не знаю ничего… не виноватый я…
— Где голуби? — холодно повторил Кирюшкин.
— Да разве я их видел? Не видел я ничего, матерью своей клянусь, не видел я…
— Ну, мать свою ты, пожалуй, недорого ценишь, деньги ворованные Лесику несешь, а не в дом, — веско сказал Кирюшкин. — Значит, ничего не знаешь, ничего не видел, ни в чем не виноват. Миша, — опять позвал он с притворной усталостью. — Поздоровайся еще раз, поприветствуй чистосердечно нашего гостя, от любезности удержаться невозможно, до чего приятный, интеллигентный человек и любящий сын. Дай ручку, Гошенька, с тобой хотят еще раз поздороваться.
— Нет, падло! Не тронь! Не дам руку сломать!.. — Малышев суматошно рванулся на стуле, то ли готовый бежать куда-то, то ли сопротивляться в буйном припадке. Он не кричал, а вопил визжащим голосом, он метался в бессилии на стуле, а Кирюшкин смотрел на него безжалостно — непроницаемыми глазами и не прерывал его вопль.
— Нет моей вины, Аркаша!.. Не воровал я голубей! За что меня?.. Не я, не я! В чем я виноват?
— Ты, Гоша, виноват уж тем, что живешь на свете. Смотреть на тебя рвотно. Спрашиваю в последний раз: где голуби?
— Не знаю, не знаю, Аркаша, миленький!..
— Значит, не знаешь? Что ж, и мое терпение лопнуло. Если ты не обтесался после моих вопросов, то глуп и уж вовсе дубина. За твою судьбу я не ручаюсь. То, что Лесик устроил поджог, только жопозвону не ясно. Значит, ты не знаешь, что с голубями?
— Нет, Аркашенька, не виноват я… За что терзаешь? Тигр — ты, а я кто? Мошка… Убей, не виноват, не трогал я голубей, не я…
— Какой я тебе на ухо Аркашенька? Какой еще тигр? Не корячься, не ползай на брюхе, скалопендра. Кто же тогда трогал голубей?
— Аркашенька, не я, миленький…
— А кто?
— Не я, не я…
— Кто, спрашиваю, — черт, сатана, дьявол? Или лесиковская шпана? И ты в том числе, мелкий карманник, который по зернышку носит в мошну Лесика! Ну? Больше вопросов не жди. Устал я от тебя, Летучая мышь. Будешь сейчас здороваться с Мишей, чтоб твоя золотая ручка ловчее на Тишинке чужие карманы проверяла! Все дошло? Походишь в гипсике, как в госпитале. Полезно.
Малышев заплакал.
— Аркашенька… не надо… не ломай мне руку… не приказывай Мише… Калекой ведь сделаешь… Что я тогда?..
— Меньше воровать станешь. И вспомнишь, кто голубятню поджигал и где голуби.
Малышев закинул голову, глаза его обморочно закатились, рот приоткрылся, он со стоном всасывал в себя воздух, как при удушье.
— Не жить мне, видать… убьет Лесик… — выдыхал он плачущим шепотом. — Такой разговор слышал вчерась. В Верхушкове… А не жег я ничего, не виноват… не взял меня Лесик, не верит он мне… В Верхушкове он у дядька своего два дня проживает. А голуби там, в сарае. Акромя ничего мне не известно. Послал он к тебе с бумажкой и насчет портсигара. Отдай ты ему эту штуку, гроши возверну, Аркашенька. А ежели он узнает, что я тебе про голубей… сразу пришьет… и все, а труп в реке утопят. Знаю я его, крысу…
— Верхушково? — пропустил через зубы Кирюшкин, и взгляд его стал завораживающим, неподвижным, змеиным, каким бывал в момент гнева. — А ну-ка объясни подробнее. Что за Верхушково?
— С Киевского вокзала. На электричке. Деревня это, Аркаша… Убьет меня, ежели кто ему скажет, — снова запричитал Малышев. — У него оружие: немецкий «парабел» и финка… Думать не будет. Не уважает он мою личность. Мошка я для него, Аркаша…
— «Парабел», финка, уважает, не уважает! Ох ты, грамотей! Личность, твою мать!.. — Кирюшкин выругался в сердцах. — Теперь вот что, мошка! Последнее!
Он поднялся, с грохотом отодвинув стул (глаза Малышева округлились в испуге), подошел к письменному столу, на котором меж непочатых пивных бутылок, силового эспандера и гантелей валялись ненужные здесь книги, выдвинул затрещавший ящик и начал искать там что-то. Все, не говоря ни слова, точно в оцепенении, следили за ним, не предполагая, что могло быть этим последним действием после долгого допроса Летучей мыши, после всего того, что было услышано сейчас. Нежданно для всех случившееся прошлой ночью теперь выявилось настолько неопровержимым, что мысль Кирюшкина,