не будет… Ну его…
Между тем бледный человек, услышав обращение Кирюшкина, выжал кисленькую улыбку и опять заговорил с пьяной проституткой, а она, подняв голову, повиляла по сторонам воспаленными белками, по- львиному раскрыла красный квадрат рта и рявкнула мужским голосом:
— Кто здеся насчет меня похабничает, пасть порву! Я десять лет замужем была!
Кто-то захихикал в пивной. Кто-то неразборчиво выматерился и сплюнул.
— Пьяна, Розочка, пьяна, — с сожалением произнес Кирюшкин, не обращая внимания на Розочку, и тотчас встал, застегивая американский пиджак, одергивая его, как гимнастерку, худощавый, сильный, как будто весь слитый из сухих мускулов. — Отстегни Ираидочке на сухари четвертак. Было, как всегда, образцовое обслуживание, — сказал он длинноволосому, и тот вскочил, кинулся к стойке.
Все поднялись следом за Кирюшкиным. Логачев вытянул из-под стола садок с голубями, «боксер» напялил кепочку на дынеобразную стриженую голову, по-замоскворецки с лихой кокетливостью надвинул ее на ухо — все приготовились выходить. Только оставался сидеть Александр над своей кружкой пива, и Кирюшкин несколько помедлил, проговорил полувопросительно:
— Может, с нами пойдешь, Сашок?
— Куда?
— Да хоть к Гришуне Логачеву. Его голубятню вроде музея надо посмотреть. И поговорить есть о чем. Здесь ведь только пить можно, в этом бардаке.
— Что ж, посмотрим голубятню, — как-то быстро согласился Александр и тоже поднялся, уже не раздумывая, не опасаясь легковесности решения, хотя понимал, что в этом его согласии есть нечто рискованное, самонадеянное, необъяснимое самому себе. Но эта компания незнакомых парней, голубятников, дерзкий Кирюшкин с манерами щедрого завсегдатая и благодетеля забегаловки, вырывала его из одиночества последних дней, как незабытое солдатское товарищество.
— Ну, пошли, братва. А ну, родные, дай пройти солдатам.
И Кирюшкин стал бесцеремонно протискиваться к выходу; остальные последовали за ним. Их пропускали, поспешно теснились с некоторой боязнью и заискивающими улыбками.
Рынок, знойно освещенный послеобеденным солнцем, пропахший сгущенными человеческими телами, послевоенный рынок со своей древней неразберихой, толкотней, криками, звуками гармоний и аккордеонов, топтанием на одном месте и одновременно каким-то резвым движением множества людей, одержимых продать или купить, подкатывал вплотную к дверям пивной. А здесь, на мостовой, гудела отделившаяся от главной толкучки толпа, в середине которой, сидя на деревянной тележке, хрипло и бешено кричал безногий парень в морской тельняшке. В окровавленной руке его зажато было лезвие бритвы. Он полосовал ею крест-накрест по широкой груди. Грязная тельняшка висела лоскутами, все больше набухая, пропитываясь кровью. Голова парня исступленно моталась, дергалась, как у контуженного, пьяные слезы текли по небритым щекам, лиловая пена пузырилась в углах распятых криком губ:
— Не подходи, не подходи, блямба, глаза вырежу! Не подходи, курва! Не лезь! Я сам своей жизни хозяин! Уйди, шлюха!.. — И яростно махал бритвой перед лицом растерянного пожилого человека в стареньком кителе, который неуклюже пытался его схватить за вооруженную лезвием руку, залитую кровью до локтя.
Вокруг переплетались возбужденные голоса:
— Да что он делает? Зарежет себя морячок!
— Прямо так по грудям и полосует! Белая горячка у него, а?
— Контуженный он! Убьет себя до смерти!
— Милицию позвать! Где она, милиция?
— Какая тебе еще, к такой матери, милиция? «Скорую» вызывать надо! Кровью изойдет!
И выкрики во взбудораженной этим жестоким самоистязанием толпе, дикое неистовство морячка, его обильные слезы на алкоголично-одутловатых щеках, исполосованная в крови тельняшка, подействовали на Александра как тошнотный позыв, смешанный с брезгливой жалостью к истерике пьяного калеки, и он, поморщась, сказал равнодушно глянувшему на инвалида Кирюшкину:
— Давай все-таки обезоружим парня. Иначе он угробит себя.
— Оста-авь, не суетись, — лениво протянул Кирюшкин. — Это Митька-морячок, в контузии куражится. Перепил до охренения. Все подносят, а он нормы не знает. Жена от безногого ушла, дочь ушла, живет у матери. Как только напьется, все хочет себя на глазах у всех порезать.
— А какого дьявола мы смотрим!
— Здесь другое надо. Начнешь выхватывать у него бритву, так он себя по горлу полоснет, — сказал Кирюшкин и, зло заблестевшими глазами оглядев толпу возле дверей пивной, окружившую парня, вдруг крикнул пронзительным голосом непрекословной команды: — А ну, разойдись, шантрапа! Чего глазеете, как идиоты, на болезнь инвалида! Разойдись! Или начнем всем морды подряд бить дармоедовским шкурам! А ну, Миша, дай кому-нибудь в шею, чтоб поумнел малость!
«Боксер» Миша наугад взял за шиворот двоих зрителей из толпы и толкнул их в направлении рынка, приговаривая с ласковой угрозой:
— Давай, мотай отсюда, пока ноги из кузова не выдернул!
— Брось, брось фулиганничать! — крикнул кто-то. — Рукам воли не давай! А то мы тоже умеем!
Но толпа зашевелилась, начала рассеиваться, редеть, отодвигаясь от дверей забегаловки. Среди голов потекших в сторону рынка людей мелькнула фуражка милиционера, и Кирюшкин сказал, смеясь:
— Все. Власть появилась. Как всегда в последнюю очередь. Сейчас мильтон вызовет «Скорую» и Митьку отправят спасать. Не первый раз. Знаешь, что такое навязчивая идея?
— Не первый раз? — удивился Александр. — Этому парню лечиться надо. Добьет он себя.
Кирюшкин взглянул на него со снисходительной гримасой.
— Не наивнячок ли ты, Сашок? Кому он нужен? Зачем и для чего? Искалеченных митек тысячи. Отрада у них единственная — напиться до зеленых ангелов. И тут их никто не излечит. Пошли-ка, брат, лучше в голубятню Гришуни.
Они двинулись по тротуару, немного отстав от Логачева с садком под локтем, от «боксера» Миши, от длинноволосого, а позади рыдающий голос выкрикивал, как в безумии:
— Люди-и, не расходись! Гляньте, гляньте на урода войны! На ваших глазах проклятой жизни лишусь! Подохнуть хочу, как собака! Кранты — моя жизнь!..
Глава вторая
Уже далеко отошли они от рынка, шумевшего за домами затихающим прибоем; и здесь замоскворецкие переулки, заросшие старыми липами, залитые июльским солнцем, были тихи, безлюдны, пахли теплым деревом заборов, пылью мостовых, в уютных тупичках по-деревенски зеленела трава вдоль кромки тротуаров.
— До Берлина дошел?
— Нет. Мы повернули на Прагу. А ты как?
— Для меня война накрылась на Зееловских высотах. В Германии. Там получил осколочек в левую ногу и все: госпиталь и демобилизация.
— Да, вижу, ты малость хромаешь.
— Есть немного. Пустяки. Ну, а ты, думаю, тоже получил что-нибудь фрицевское на память?
— У тебя нога, у меня плечо и спина. Но тоже — пустяки. Уже не чувствую.
— Добро, Сашок, сужу по планкам: страна родная тебя не забыла, пять штук на грудь навесила. Не обидели.
— А тебя страна родная обидела?
— Не то, чтобы «да» и не то, чтобы «нет», как говорят в Одессе. Днепр пришлось форсировать?
— Лютежский плацдарм.
— Ясно. Направление на Киев. А я — на Киевском. Южнее. Перед форсированием было всем объявлено: кто первый переправится и закрепится на правом берегу, тот без суеты получит Золотую