— Совершенно верно. Запрещается думать и делать не то, что ты хочешь. А что тебе не нравится у меня, Александр? Неудобно? Сыровато?
Александр поморщился, переждав уколовшую боль в предплечье.
— Я привык ко всему, Максим. Плащ-палатка, сырая солома в сарае, котелок под головой вместо подушки — для меня уют. Наоборот — у тебя мне нравится. Но вот что. Пока я побуду у тебя. Поэтому возьми. Сколько истратишь.
Он вынул туго распиравшую карман пачку денег, оставленную для него Кирюшкиным, положил ее на стол. Максим, подойдя к столу косолапой развалкой, пощупал двумя пальцами пачку купюр, оттопырил губу.
— Ого! Такие самоцветы? Ты что, сберкассу ограбил?
— Дали друзья на излечение.
Максим в задумчивости взлохматил свои пшеничные волосы.
— Таких денег я в жизни не имел. И иметь никогда не буду. Очень хочу — давай начистоту, — заговорил он с неподдельной прямотой. — Если ты друг моей сестры — это для меня все. Она избалованная, но предельно честная девчонка. Таких, как она, с фонарем Диогена не найдешь. Я ей верю, и она верит мне. Скажи начистоту, Александр, у тебя с Нинель далеко зашло?
— Что ты имеешь в виду?
— Скажи по-мужски.
— Наверно…
— Как понимать твое «наверно»? Если бы я какую-нибудь по-настоящему полюбил, то ответил бы твердо: люблю больше жизни.
— Понимай… как следует. Об этих вещах, Максим, не очень ловко говорить, — сказал Александр, заметив, что Максим огорченно свел брови. — Только о матери можно так сказать.
— Значит, Нинель ты не любишь.
— Это не так.
— В общем — о матери верно, — согласился Максим, с долгим упорством разглядывая пачку денег на столе. — Хорошо. Будем считать: сумма на излечение, — произнес он. — А насчет расходов на харчи — ты у меня в гостях. Насчет лекарств постараюсь завтра связаться со спекулянтами. Теперь скажи — что с рукой?
И все-таки можно ли было всецело верить брату Нинель, его круглому лицу с выгоревшими бровями, на которые спадал непричесанный косячок желтоватых волос, его искрящимся незатейливым доверием глазам, его коренастой фигуре, его рукам с не очень чистыми от красок и глины ногтями?
«Да что это со мной? Для чего я здесь? От кого я скрываюсь? От уголовника Лесика и его банды? От милиции, которая разыскивает убийцу? Плыву, как в сне сумасшедшего, что-то делаю, двигаюсь, что-то говорю… А есть только одно: вина перед матерью. Больше ни перед кем. И еще безумная тоска, и нет никакого страха. Ни перед кем. Ни перед чем. Стало быть, я теряю разум. Стало быть, случилось дикое безумие. Почему так замерзла спина и так кольнуло руку? Озноб опять?..»
— Ты спрашиваешь, что с рукой? — проговорил с ненатуральной беспечностью Александр. — Огнестрельная рана. Ничего страшного. Бывает и хуже.
— В драке?
— Что-то в этом роде.
— Хулиган какой-нибудь?
— Думаю, рангом повыше. Уголовник.
— Он стрелял в тебя?
— Да. Из охотничьего ружья.
— Ого, не все понял. Он носил с собой ружье? Интересно, каким образом? Или, может, обрез какой- нибудь?
— Пожалуй, обыкновенная двустволка, заряженная крупной дробью.
— Он выстрелил, а ты что?
— Что я? Я тоже выстрелил.
— У тебя было оружие?
— Было. Я выстрелил из пистолета.
— И что же? Конечно, не промахнулся.
— Откуда тебе это известно?
— Иначе Нинель не привезла бы тебя ко мне в такую рань. Да, значит, ты дорого ей стоишь. Ясно, что Нинель будет помогать тебе до последнего.
— Что ты называешь «до последнего»?
— Она отшивала всех хахалей из студенческой братии, с моей, конечно, помощью. Своего рода разборчивая, строптивая невеста. И знает себе цену. Ты первый, кого она признала. Понятно: у нее серьезно. Тебе повезло потому, что Нинель не столько ресницы Шахерезады, сколько неразгрызенный орешек. Ее-то я изучил с детства прекрасно… Александр, мне все ясно. Больше можешь ничего не рассказывать…
Максим глубоко задвинул руки в карманы измазанных гипсом потрепанных брюк и, нагнув голову, заходил по мастерской, задевая ботинками за ведра с песком, за прислоненные к ящикам подрамники.
— У меня ты можешь находиться сколько тебе потребуется, — проговорил он и вдруг по-шутовски изогнулся, наставил в окно внушительную фигу. — Вот, крокодилы! — И взволнованно зажурчал своим заразительным смешком, — Ни в чем не помешаешь. Располагайся как дома. Чем богат…
— Что ж, спасибо, — сказал Александр, не испытывая облегчения, а чувствуя, что какая-то неподчиненная ему сила уже не один день управляет им, как во сне, и он теперь почти не способен сопротивляться ей. Колючая зыбь озноба проходила по его спине, время от времени шершавым огнем охватывало руку от пальцев до плеча, во рту было сухо.
Глава девятая
За окном горел солнечный день.
Во дворе на стройке рабочие в пропотевших майках, как сонные, носили кирпичи. Повсюду жаркий блеск августовского зноя, на низкой крыше гаража, на асфальте двора, на железной бочке под водосточной трубой — везде пекло и духота. Молоденький рабочий, оголенный до пояса, отошел от стройки в тень липы и, запрокинув голову, стая жадно пить из носика чайника, вода лилась на его голый живот, он вытирал ее локтем.
— Денек будет адский, — говорил Максим, двигаясь около верстака. — Пустыня Сахара поменялась местом с Москвой. Сейчас бы залезть по горло в воду, пить пиво и не вылезать до вечера!
Он сноровисто работал рубанком, отделывая доску для подрамника, кудрявые стружки сыпались под ноги, он с сочным хрустом ступал по ним, запах свежего дерева, сладкого скипидара распространялся в мастерской, напоминая Александру какой-то лесок на Украине, синеву меж деревьев, пахучую траву, где он лежал на спине, глядя на высокие дымки облаков. А может, в Германии это было, в мае сорок пятого? Или на даче под Москвой до войны?
«Не бред ли это начинается?»
Он полулежал на диване, не произнося ни слова, курил, а вкус папиросы был железисто-горьким, каждая затяжка отдавалась болью в виске, — о, как надо было бы с отвращением бросить папиросу, закрыть глаза, чтобы хоть на время забыть это душное беспокойство о матери, эту мучительную неопределенность своего положения, всасывающего его как вязкой тиной.
— Что ты сказал? — спросил он, неясно расслышав голос Максима, и швырнул папиросу в ведро с водой, переспросил:
— Ты, кажется, что-то… о немцах?
Максим помахал рубанком в направлении окна.
— Я говорю: пленных немцев на работу привезли. Вон, полюбуйся.