Она молчала.
— Скажи — да, и я завтра уеду.
Она посмотрела на него, потом отвернулась к окну.
— Я не верю вам, — сказала она.
— Попробуй, скажи — и, может быть, уверуешь.
— Ну, если так, уезжайте! — вдруг выговорила она.
— Изволь, — подавляя вздох, проговорил он. — Мне тяжело, почти невозможно уехать, но так как тебе тяжело, что я здесь… («может быть, она скажет: “нет, не тяжело”», – думал он и медлил)… то…
— То и уезжайте! — повторила она, встав с места и подойдя к окну.
— Уеду, не гони, — с принужденной улыбкой сказал он, — но ты можешь облегчить мне тяжесть и даже ускорить этот отъезд…
— Как?
— Это от тебя зависит, повторяю опять.
— Говорите, что надо делать: «жертвы» приносить? Я даже готова сама принести ваш чемодан с чердака.
Он не отвечал на ее насмешку.
— Что же?
— Скажи, во-первых, любишь ли ты кого-нибудь?..
Она живо обернулась к нему и с изумлением взглянула на него.
— И от кого, во-вторых, было письмо на синей бумаге: оно не от попадьи! — поспешил он договорить.
— Зачем это вам нужно знать для вашего отъезда? — спросила она, делая большие глаза.
— Я объясню тебе, Вера: но чтоб понять мое объяснение, не надо так удивляться, а терпеливо выслушать и потом призвать весь свой ум…
— Это что-нибудь очень умное, мудреное?
— Нужна доброта, участие, дружба, которою было ты так польстила мне и которую опять за что-то отняла…
— Я плачу дружбой за дружбу, брат, — сказала она мягче.
— А разве у меня нет дружбы к тебе?
Она отрицательно покачала головой.
— Что же такое во мне: ты видишь, что я тебе не чужой, не по одному родству…
— Это не дружба…
— Ну так любовь?
— Мне ее не надо: я не разделяю ее…
— Знаю — и вот я и хочу объяснить, как ты одна можешь сделать, чтоб ее не было и во мне!
— Кажется, я всё для этого сделала…
— Наоборот: ты не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо оттолкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное — и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь… да?
Он сбоку заглядывал ей в лицо.
— Не хочу, — сказала она покойно и решительно.
— Ну, я боролся что было сил во мне, — ты сама видела — хватался за всякое средство, чтоб переработать эту любовь в дружбу, но лишь пуще уверовал в невозможность дружбы к молодой, прекрасной женщине — и теперь только вижу два выхода из этого положения…
Он остановился на минуту.
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей не верю, — но во что бы ни было, во всяком случае, в удовлетворение, в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду… на это счастье… да?
Он опять подвинулся к ее лицу, глядя ей пытливо в глаза. Она утвердительно кивнула головой.
— Да, всякую, — повторила она.
— Ну… — сказал он, — чтоб вынуть боль безнадежности или убить совсем надежду, надо…
— Что?
— Сделать то, что я сказал сейчас, то есть признаться, что ты любишь, и сказать, от кого письмо на синей бумаге! это — второй выход…
— А если я не сделаю ни того ни другого? — спросила она гордо, обернувшись к нему от окна.
— Пуще всего — без гордости, без пренебрежения! — с живостью прибавил он, — это всё противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой, что если ты не можешь разделить моей сумасшедшей мечты, так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера…
— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного — покоя: я имею на него право, я свободна как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь…
— И я был свободен и горд еще недели две назад, — а вот теперь и не горд, и не свободен, и боюсь — тебя!
Она с пренебрежением взглянула на него и слегка пожала плечами.
— Погоди казнить меня этими взглядами: не случилось бы с тобой того же! — говорил он почти про себя.
— Я не боюсь, не случится!
— И дети тоже не боятся, и на угрозы няньки «волком» храбро лепечут: «А я его убью!» И ты, как дитя, храбра и, как дитя же, будешь беспомощна, когда придет твой час…
— Никого не боюсь, — повторила она, — и этого вашего волка — страсти, тоже! Не стращайте напрасно: вы напустили на себя, и мне даже вас не жаль!
— Ты злая! А если б я сделался болен горячкой? Бабушка и Марфинька пришли бы ко мне, ходили бы за мной, старались бы облегчить. Ужели бы ты осталась равнодушной и не заглянула бы ко мне, не спросила бы…
— Это другое дело: больной…
— А я разве здоров? разве я не болен, и болен еще тобой!..
— Виновата ли я в этом?
— Ты тоже бы не виновата была, если б меня прохватил холодный ветер на Волге и я бы слег в горячке!
— Там есть средства, лекарства…
— И тут есть, я тебе указываю одно верное. Я не шучу: только безнадежность может задушить зародыш страсти…
— Разве я не отнимаю у вас всякую надежду? Я вас никогда не буду любить, я вам сказала!
— Может быть, но дело в том, что я не верю тебе: или если и поверю, так на один день, а там опять родятся надежды. Страсть умрет, когда самый предмет ее умрет, то есть перестанет раздражать…
— Не могу же я принести вам этой «жертвы», брат: умереть!
— И не надо! Ты скажи, любишь ли ты и от кого письмо: это будет всё равно, что ты умерла для меня.
Он говорил горячо и серьезно. Она задумалась и боролась, по-видимому, с собой, оборачиваясь к окну и обратно от окна к нему.
— Хорошо… — сказала она, понижая голос, и медлила. — Я… люблю… другого…
— Кого? — вдруг вскрикнул он, вскочив со стула.
— Что же вы испугались? Вы сами этого хотели: успокойтесь и уезжайте: теперь вы знаете.
— Кого? — повторил он, не слушая ее.
— Что за дело до имени!