— Нет, нет, — перебил он и торопливо поерошил голову, — не говорите этого. Лучше назовите меня дураком, но я честный, честный, честный! — Я никому не позволю усомниться… Никто не смеет!
— А я смею! — задорно сказала Марфинька. — Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже Богу, отцу Василью, не высказала бы… А теперь, Боже мой, какой срам!
И этот «божий младенец», по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними слезами раскаяния.
— Нечестно! нечестно! — твердила она в тоске, — я вас уже теперь не люблю. Что скажут, что подумают обо мне? я пропала…
— Друг мой, ангел!..
— Опять вы за свое?
— Вспомните, что вы не дитя! — уговаривал ее Викентьев.
— Как вы странно говорите! — вдруг остановила она его, перестав плакать, — вы никогда не были таким, я вас никогда таким не видала! Разве вы такой, как давеча были, когда с головой ушли в рожь, перепела передразнивали, а вчера за моим котенком на крышу лазили? Давно ли на мельнице нарочно выпачкались в муке, чтоб рассмешить меня? Отчего вы вдруг не такой стали?
— Какой же я стал, Марфа Васильевна?
— Дерзкий — смеете говорить мне такие глупости в глаза…
— А вы сами разве такая, какие были недавно, еще сегодня вечером? Разве вам приходило в голову стыдиться или бояться меня? приходили вам на язык такие слова, как теперь? И вы тоже изменились!
— Отчего же это вдруг случилось?
— Соловей всё объяснил нам: мы оба выросли и созрели сию минуту, вот там, в роще… Мы уж не дети…
— Оттого и нечестно было говорить мне, что вы сказали. Вы поступили, как ветреник, — нечестно дразнить девушку, вырвать у ней секрет…
— Не век же ему оставаться секретом: когда-нибудь и кому-нибудь сказали бы его…
Она подумала.
— Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала бы голову под подушку на целый день. А здесь… одни — Боже мой! — досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. — Я боюсь теперь показаться в комнату: какое у меня лицо — бабушка сейчас заметит…
— Ангел! прелесть! — говорил он, нагибаясь к ее руке, — да будет благословенна темнота, роща и соловей!
— Прочь, прочь! — повторила она, убегая снова на крыльцо, — вы опять за дерзости! А я думала, что честнее и скромнее вас нет в свете, и бабушка думала то же. А вы…
— Как же было честно поступить мне? Кому мне сказать свой секрет?
— На другое ушко бабушке, и у ней спросить, люблю ли я вас?
— Вы ей нынче всё скажете.
— Это всё не то будет. Я уж виновата перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она огорчится, не простит мне никогда, — а всё вы…
— Простит, Марфа Васильевна! обоих простит. Она любит меня…
— Вам кажется, что все вас любят: какое сокровище!
— Она даже говорит, что любит меня как сына…
— Это она так, оттого что вы кушаете много, а она всех таких любит, даже и Опенкина!
— Нет, я знаю, что она меня любит — и если только простит мне мою молодость, так позволит нам жениться!..
— Какой ужас! До чего вы договорились!
Она хотела уйти.
— Марфа Васильевна! сойдите сюда, не бойтесь меня, я буду как статуя…
Она медлила, потом вдруг сама сошла к нему со ступеней крыльца, взяла его за руку и поглядела ему в лицо с строгой важностью.
— Ваша маменька знает о том, что вы мне говорите теперь здесь? — спросила она, — а? знает? говорите, да или нет?
— Нет еще… — тихо сказал он.
— Нет! — со страхом повторила она.
Несколько минут они молчали.
— Как же вы смели говорить мне это? — спросила она потом. — Даже до свадьбы договорились, a maman ваша не знает! Честно ли это, сами скажите!
— Узнает завтра.
— А если не благословит?
— Я не послушаюсь!
— А я послушаюсь — и без ее согласия не сделаю ни шагу, как без согласия бабушки. И если не будет этого согласия, ваша нога не будет в доме здесь, помните это, m-r Викентьев, — вот что!
Она быстро отвернулась от него плечом и пошла прочь.
— Я уверен в ней, как в себе… в ее согласии.
— И надо было после ее согласия заставить меня плакать!..
— Ужели вы так уйдете, не простите меня за это увлечение?..
— Мы не дети, чтоб увлекаться и прощать. Грех сделан…
— Все грешны: простите, — сегодня в ночь я буду в Колчине, а к обеду завтра здесь — и с согласием. Простите… дайте руку!
— Тогда… может быть… — сказала она, подумавши, потом поглядела на него и подала было руку.
И только он потянулся к ней, она в ужасе отдернула.
— Боже мой! Что еще скажет бабушка! Ступайте прочь, прочь — и помните, что если maman ваша будет вас бранить, а меня бабушка не простит, вы и глаз не кажите, — я умру со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны!
Она ушла, и он проворно бросился вон из сада.
«Господи! Господи! что скажет бабушка! — думала Марфинька, запершись в своей комнате и трясясь, как в лихорадке. — Что мы наделали! — мучилась она мысленно. — И как я перескажу… что мне будет за это… Не сказать ли прежде Верочке… Нет, нет — бабушке! Кто там теперь у ней?..»
Она волновалась, крестилась, глядя на образ, пока Яков пришел звать ее к ужину.
— Не хочу! — сказала она из-за двери.
Марина пришла.
— Не хочу! — с тоской повторила она. — Что бабушка делает?
— Барыня не ужинали, спать ложатся, — сказала Марина.
Марфинька едва дождалась, пока затихло всё в доме, и, как мышь, прокралась к бабушке.
Долго шептали они, много раз бабушка крестила и целовала Марфиньку, пока наконец та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере. С мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
Ложась осторожно подле спящей Марфиньки, бабушка перекрестила ее опять, а сама подумала:
«Добро бы Вера, а то — Марфинька, как Кунигунда… тоже в саду!.. Точно на смех вышло: это “судьба” забавляется!..»
XVII
Викентьев сдержал слово. На другой день он привез к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам дал «стречка», как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии.