что-то меня спрашивали.
— И вы что-то мне обещали.
— Что же?
— Рассказать… какую-то «глупость», ребячество и потом вашу законную любовь…
— Всё это так просто, cousin, что я даже не сумею рассказать: спросите у всякой замужней женщины. Вот хоть у Catherine…
— Ах, нет, кузина, только не у Catherine: наряды и выезды, выезды и наряды…
— Что мне вам рассказывать? Я не знаю, с чего начать. Paul сделал через княгиню предложение, та сказала maman, maman теткам; позвали родных, потом объявили папа?… Как все делают.
— Ему после всех! — весело заметил Райский. — А вы когда узнали?
— В тот же вечер, разумеется. Какой вопрос! Не думаете ли вы, что меня принуждали?..
— Нет, нет, кузина: не так рассказываете. Начните, пожалуйста, с воспитания. Как, где вы воспитывались? Прежде расскажите ту «глупость»…
— Дома воспитывалась, вы знаете… Maman была строга и серьезна, никогда не шутила, почти не смеялась, ласкала мало, все ее слушались в доме: няньки, девушки, гувернантки делали всё, что она приказывала, и папа? тоже. В детскую она не ходила, но порядок был такой, как будто она там жила. Когда мне было лет семь, за мной, помню, ходила немка Маргарита: она причесывала и одевала меня, потом будили мисс Дредсон и шли к maman. Maman, прежде нежели поздоровается, пристально поглядит мне в лицо, обернет меня раза три, посмотрит, всё ли хорошо, даже ноги посмотрит, потом глядит, как я делаю кникс, и тогда поцелует в лоб и отпустит. После завтрака меня водили гулять, или в дурную погоду ездили в коляске…
— Как вы шалили, резвились? расскажите…
— Я не шалила: мисс Дредсон шла рядом и дальше трех шагов от себя не пускала. Однажды мальчик бросил мячик, и он покатился мне в ноги, я поймала его и побежала отдать ему, мисс сказала maman, и меня три дня не пускали гулять. Впрочем, я мало помню, что было, помню только, что ездил танцмейстер и учил: «chasse en avant, chasse a gauche, tenez-vous droit, pas de grimaces…» [24] После обеда мне позволяли в большой зале играть час в мячик, прыгать через веревочку, но тихонько, чтоб не разбить зеркал и не топать ногами. Maman не любила, когда у меня раскраснеются щеки и уши, и потому мне не велено было слишком бегать. Еще уверяли, что будто я… — она засмеялась, — язык показывала, когда рисую и пишу, и даже танцую — и оттого pas de grimaces раздавалось чаще всего.
— «Chasse en avant, chasse a gauche и pas de grimaces»: да, это хороший курс воспитания: всё равно что военная выправка. Что же дальше?
— Дальше приставили француженку, madame Clery, но… не знаю, почему-то скоро отпустили. Я помню, как папa защищал ее, но maman слышать не хотела…
— Ну, теперь я вижу, что у вас не было детства: это кое-что объясняет мне… Учили вас чему- нибудь? — спросил он.
— Без сомнения: histoire, geographie, calligraphie, l’orthographe, еще по-русски…
Здесь Софья Николаевна немного остановилась.
— Я уверен, что мы подходим к катастрофе и что герой ее — русский учитель, — сказал Райский. — Это наши jeunes premiers…[25]
— Да… вы угадали! — засмеявшись, отвечала Беловодова. — Я все уроки учила одинаково, то есть всё дурно. В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle prince Serge, служил в то время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина II, еще революция, от которой бежал m-r de Querney, а остальное всё… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — всё это у меня путалось. Но по-русски, у m-r Ельнина, я выучивала почти всё, что он задавал.
— До сих пор всё идет прекрасно. Что же вы делали еще?
— Читали. Он прекрасно читал, приносил книги…
— Какие же книги?
— Я теперь забыла…
— Что же дальше, кузина?
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому что тогда в свете заговорили, что надо знать по-русски почти так же хорошо, как по-французски…
— M-r Ельнин был очень… очень… мил, хорош и… comme il faut?.. — спросил Райский.
— Oui, il etait tout-a-fait bien[26], — сказала, покраснев немного, Беловодова, — я привыкла к нему… и когда он манкировал, мне было досадно, а однажды он заболел и недели три не приходил…
— Вы были в отчаянии? — перебил Райский, — плакали, не спали ночей и молились за него? Да? Вам было…
— Мне было жаль его, — и я даже просила папа? послать узнать о его здоровье…
— Даже! Ну, что ж папа??
— Сам съездил, нашел его convalescent[27] и привез к нам обедать. Maman сначала было рассердилась и начала сцену с папа?, но Ельнин был так приличен, скромен, что и она пригласила его на наши soirees musicales и dansantes[28]. Он был хорошо воспитан, играл на скрипке…
— Что же дальше? — с нетерпением спросил Райский.
— Когда папа? привез его в первый раз после болезни, он был бледен, молчалив… глаза такие томные… Мне стало очень жаль его, и я спросила за столом, чем он был болен?.. Он взглянул на меня с благодарностью, почти нежно… Но maman после обеда отвела меня в сторону и сказала, что это ни на что не похоже — девице спрашивать о здоровье постороннего молодого человека, еще учителя, «и Бог знает, кто он такой!» — прибавила она. Мне стало стыдно, я ушла и плакала в своей комнате, потом уж никогда ни о чем его не спрашивала…
— Дело! — иронически заметил Райский, — чуть было с Олимпа спустились одной ногой к людям — и досталось.
— Не перебивайте меня: я забуду, — сказала она. — Ельнин продолжал читать со мной, заставлял и меня сочинять, но maman велела больше сочинять по-французски.
— Что ж Ельнин, всё читал?
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он бывал странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Браво! а предки ничего?
— Смейтесь, cousin: оно в самом деле смешно…
— Я радуюсь, кузина, а не смеюсь: не правда ли, вы жили тогда, были счастливы, веселы, — не так, как после, как теперь?..
— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас было иногда… очень скучно! Но он был, кажется, очень добр и несчастлив: у него не было родных никого… Я принимала большое участие в нем, и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— Ах, скорее! — сказал Райский, — жду драмы.
— В день моих именин у нас был прием, меня уже вывозили. Я разучивала сонату Бетховена, ту, которою он восхищался и которую вы тоже любите…
— Так вот откуда совершенство, с которым вы играете ее… Дальше, кузина: это интересно!
— В свете уж обо мне тогда знали, что я люблю музыку, говорили, что я буду первоклассная артистка. Прежде maman хотела взять Гензельта, но, услыхавши это, отдумала.