закаленный и замечательный оптимист; он был такой превосходный спец, что все дела лежали на нем, на ответственных должностях человек, годам к сорока, точь-в-точь такой же, как отец, и тоже совсем лысый, даже без пучка наверху, и редька его была вниз{51}. И звали его даже точно так же, как и отца, Алекс. Ал. Петров, и все говорили, что он тоже умный, точь-в-точь как отец, и притом еще образованный.

Мне выпало на долю быть свидетелем в родном городе, как в революцию эти наивные граждане вдруг шарахнулись от образованного, забывая все свои лучшие предания.

Но тогда в образовании лучше других видел свое прекрасное будущее Алекс. Алекс., был и купец (кровь родная), занимался с отцом делами и был образованный. Только уже после смерти отца, и то мало- помалу, начали разнюхивать, какой ум и какое образование были у Алек. Ал. — сына. «Умный человек». — «Ну да, умный». — «И образованный человек». — «Ну да, образованный, только это не купец». — «Ну-те?» — «Это Аэроплан». — «Ну-те?» — «Понимаю: что все вверх поднимает». — «Совершенно верно, только есть разница: аэроплан поднимается и садится на землю, а этот улетает и не спускается».

Показалась странность: в его парке всегда работало человек двадцать баб, стерегущих [посадки]. Сам и зимой и летом непременно ходил в белом и, когда едет на извозчике, подстилал платочек. Дела пошли переменчиво: промелся. Я посетил его [личную] библиотеку, и мне было, как Татьяне в усадьбе Онегина: книги были…

Теперь, наверно, не все понимают, что значит звание почетного гражданина города, и смешивают с просто почетным гражданином. Нет, почетный гражданин такого-то города было высокое звание и давалось за очень большие личные заслуги. Так вот, наш Александр Александрович Петров выстроил собор, богадельню, насадил городской парк, бульвары и двадцать пять лет был бессменным городским головой и до самого последнего вздоха бесспорно считался самым умным в городе человеком. Его завещание, где было все предусмотрено, считалось в [городе] тем же полетом, [все о нем знали] и у многих в копиях хранилось. У него в доме тоже было.

Я мальчиком был у него со своей матерью и видел всего только раз в жизни глубокого старца, он был тогда бритый и лысый, только на верху его очень высокого лба торчала седая бородка, то, что у Гоголя называется «редькой вверх». И сын у него тогда уже был.

…ему не давали. И он думал так: когда он сделается заведующим отделом народного [образования] (вернее, такие, как он), то все и будет хорошо. Но год проходит за годом, П. Н. не сживался с советской властью, был [послушный] гражданин РСФСР, а снаружи все отрицал. Он явился ко мне по делам своего рабфака; из гимназии стал рабфак, а заведующим все-таки был не он. Я воскрылил… Какие рабочие хорошие и что жены рабочих: через пять-шесть лет 30 тысяч <2 нрзб.>. Наконец спросил и про Ник. Ник.

— Ой-ой! — развел он руками.

— Умер? — спросил я.

— Ой! — схватился он руками за живот с хохотом.

— Что такое?

После приступа смеха Пав. Ник. стал серьезный и грустный.

— Значит, умер, — сказал я.

— Я тоже думал — похоронили его, и вдруг, представьте себе, является точь-в-точь такой же, пестрый в цветном, шаркает ножкой и предлагает прочесть вечером курс лекций по землеустройству и землепользованию на рабфаке. Здравствуйте, думаю, вот это посидел!

— Зачем это вам?

— Хочу порадеть для просвещения.

Чувствую, что-то не то, но делать нечего, отказать тоже неудобно. Соглашаюсь, назначаю день. Приходит тот день, я и забыл, жена напомнила: «А ты бы пошел посидел, не натворил бы чего старый». Правда, думаю, надо пойти. Я вхожу и он, в руках большой сверток книг.

— Что ты? — спрашиваю.

— История, — отвечает.

Я подумал: какая же это история, если Соловьев — мало, Ключевский — много, сверток у него фунтов на десять. Так мы поднялись по лестнице, и я все думал: какая же это может быть история и зачем ему она, лекция про землепользование.

— А зачем же вам история?

— Необходимое историческое вступление.

Что-то у меня защемило, не перед добром. Проходим в учительскую, развертывает он свою историю… Ой-ой-ой… Бестужев-Рюмин! Подумать только, в наше время марксизма, и вдруг Бестужев-Рюмин! Да ведь его наш любой рабфаковец уже из толкований легенды о варягах сразу поймает, и ребята наши бойкие. Беда, думаю, беда!

— У нас историю, — говорю, — знают отлично, может быть, обойдетесь и без вступления.

— Невозможно!

— Ну, покороче.

— Покороче можно: лекции в три я думаю закончить вступление.

Лекции в три! Что делать?

Ничего не могу придумать, а время подходит, аудитория собралась, ждут. Иду и сажусь в самую гущу, в случае чего как-нибудь ребят остановлю, меня все-таки слушаются.

Выходит, кланяется на три стороны, как в театре. Развертывает Бестужева-Рюмина, — понимаю, что все для фасона, — как настоящий профессор, с источниками. Задумался, завел глаза по-архиерейски и вдруг пустил фонтан.

У нас спартанство — мало говорят, сжато, небывалое, никто ничего не понимает, переглядываются. Будь это настоящие студенты — сразу бы разобрались, в чем дело, а тут верят, слушают терпеливо весь час, а он-то летает.

Только в перерыве сообразили ученики, все подготов. сказать о начале Руси — кто не относится к ним теперь, как к сказкам. Смеются, [шутят, обсуждают]. Я подхожу, говорю, что хорошо бы прямо о землепользовании. Лекции на три! Начался второй час. Теперь уже весело, все смеются.

Конец, конец — вот самое главное, думаю, как бы не вышло под конец скандала. Главная беда в том, что сам же он знает, что он дает что-то сверх всех своих возможностей революционное, самое красное. И вот конец, самое великое достижение его морали: он довел Россию на растерзание врагам, он не хотел ее, он отрезал ее, и [под самый конец] нет — Россия не погибнет! Была в голосе его при этой последней заключительной фразе искренняя дрожь, высокие ноты — быть может, единственное достижение всей его жизни. И молодежь это поняла: гром аплодисментов раздался вслед за его заключительной фразой. Ему это было неожиданностью… Он пораженный смотрел куда-то в пространство…

5 Ноября. Выезжаю в Талдом, пробыв в Москве ровно 3 недели.

7 Ноября. Он хотел сказать «переворот» (характеризуя наши дни), но, сказав «пере…», заметил возле военного человека и поправился: «пере-жимка», «пережимка».

— Какие же признаки пережимки? — спросил я.

— А видимые: уже опять начинаем пить вместо чая жареную морковку и свеклу, скоро будет и все прочее.

(«Так эта вещица только у нас?»)

Я сказал ему, что народом в революцию усвоено чувство свободы, сравните время из вашего ремесленного быта, когда секли мальчиков, и теперь…

— Это не революция сделала, это время, все равно, сравните цветущее время Римское, и там были рабы, а у нас не цветущее, а рабов нет. Это время делает.

Вы читаете Дневники 1923-1925
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату