Теперь возьми хоть Астрахань, есть там, положим, соль… За свой счет посылает человека своего закупить. Так из Астрахани соль, а сам на Астрахань… Ну, приедет он с долларами, положим, в четверг, оглядится, разузнает цены, в пятницу едет в Москву, меняет доллары на червонцы, в субботу с червячками является на базар и закупает. К концу базара все чисто, все скуплено. Ну, и вот вдруг много осталось, значит, рынок почуял: верно, ты большие деньги возил.

— Большие, большие, — сказал лодочник.

Мы пристали к берегу благополучно и до самого базара всё толковали о [торговле].

— Ну, конечно, было время…

— Какая жизнь, конечно, сейчас в Кимрах, базар все [определяет].

<На полях>: Что бы ни говорили о торговле, а она в родстве с художеством, и, по-моему, вся разница не в психологии, а в доступности: художество дело избранных, торговля — всех.

17–18 Хрущево

18–19 Елец

19–20 Елец

20–21 Алексино

21–22 Ивановка

22–23 Дубровка

23–24 Костино

16 г. — 17 — смерть

17 — весна, пахота

18 — надел

18-го — выгнали

19–20 — [шкраб]

_______________

4 года

В нашем Тургеневском уезде в конце Германской войны оставалось только две старухи-помещицы, любопытных к жизни настоящего в свете прошлого. Одна была Елизавета Михайловна Асбестова, генеральша, и другая Марья Ивановна Алпатова, начитанная купчиха. Про Асбестову я только наслышан был, а у Алпатовых я сам рос и знаю всю подноготную. Ко времени Карпатского наступления могучая и жизнерадостная Мария Ивановна Алпатова вдруг захирела, подсохла вся и освежалась только обычными сценами с дочерью своей, старой девицей Лидией. Последние дни ее стало особенно раздражать, что Лидия после ужина оставалась дремать на диване в столовой, рядом с ее спальней. Перед сном она обыкновенно долго читала «Русские ведомости» и потом Толстого и любила в доме полную тишину. Скрип пружин на старом диване в столовой ее раздражал, и неприятно было ей, перелистывая книгу, встречаться с огоньком в дверной ключевой щелке.

— Лидия, — говорит она, скрывая раздражение, — ты бы шла к себе.

— Сейчас уйду.

А через некоторое время Лидия тихо шепчет:

— Мама?

— Что тебе?

— Ты не спишь?

— Что тебе до меня, уйди, пожалуйста.

В столовой затихнет, будто ушла, а огонек в ключевой щелке то потухнет, то покажется. Мария Ивановна понимает, что Лидия тихонько подсматривает в щелку, и это ей так ново, так жутко, что властная и скорая на слово и дело во всех положениях, тут в этом маленьком и пустом случае она беспомощна и немо лежит, не понимая книги, прикрываясь ей только от огонька. Дело в том, что Лидия, нелепая, истеричная, полоумная, — все-таки до самой последней черточки души благородная и без какого-нибудь огромного значения…

И Лидия уходит: и то удивительно. Обыкновенно было, если на одной стороне да, на другой — нет, и так, углубляясь в противоречии, доходили до брани, до хлопанья дверьми. Вначале обыкновенно наступает Марья Ивановна, [потому что] она думает взять приступом, но наконец Лидия берет верх. Тайна: Лидия курсистка, по-купечески — выдать замуж. Аптекарь. И это Лидии сила, а матери — слабость. Так и пошло. И трудно узнать причину. Бывало перед Пасхой начнут вместе яйца красить и вдруг — трах-трах! Лидия идет на ключ. А Марье Ивановне говеть нужно, прощенья просить.

— Лидия, — не своим голосом, — Лида, прости меня!

— Не прощаю!

— Ах ты… — и, отчитав ее, поджав губу, вся в черном отправляется на исповедь.

По прежнему времени Лидия бы нарочно не ушла, а теперь уходит.

Много пришлось бы рассказывать, как мы среди дремучих лесов синели в классах от холода, как, добыв в лесу всей школой дров, коптились в дыму не ремонтированных печей, как приходилось мне самому на третий этаж таскать вязанки дров, отапливать Музей усадебного быта, как иногда приходилось ночью приворовывать эти дрова в другом, враждебном учреждении — чего, чего только не было!

А то придет бумага, и нужно пешком идти в город за восемнадцать верст или тоже не ближе получать жалованье в волости (как раз хватало на две восьмушки махорки) или паек (больше давали овсом).

В это время я догадался, раздумывая постоянно о добывании пищи, что передняя часть в слове про- мысел взята от латинского выражения pro domo sua[5] и значит — забота о личном существовании. Много было разных придумок: выучил простую дворовую собаку делать стойки по тетеревам, она прекрасно предупреждала о местонахождении птицы, перевертывалась к ней задом, мордой ко мне. Убитая дичь была большим подспорьем в хозяйстве, особенно когда, возвращаясь с охоты, завернешь в дом какого-нибудь своего ученика, и родители насуют в карман пирогов, сала. Да что один какой-нибудь учитель, после в голодный год чуть не целая губерния [так жила] и Смоленской губернии, и все прокормились, вопрос был лишь в том, есть ли хлеб в краю, остальное доделывал pro-мысел.

Как ценишь в таких положениях исключительные случаи внимания к себе, после все забывается, а это остается. Никогда не забыть мне, как раз в позднеосеннее моросливое время встретился мне один крестьянин, едущий в город с рожью. Я шел с собакой в болото добывать пищу, на ногах у меня были только худые калоши, которые надевал я только, чтобы не прокусила ногу змея.

— Надо вас обуть, — сказал мне крестьянин, отец одного очень хорошего ученика. И поехал дальше.

Поздно ночью кто-то постучал в дверь моего Музея и всех нас разбудил. Я долго высекал огонь и вздувал лучину (спичек не было!), наконец глазам не верю: тот, встреченный мною крестьянин (его фамилия Барановский Ефим Иванович) стоит у порога с новыми сапогами! Это он мне купил на базаре и, возвращаясь из города, завез. Помню, что весь он был сизый от пропитавшего его дождя.

После, не раз бывая у него в гостях и беседуя, я различал в нем тип русского человека, верящего в силу образования, как иные верят в счастье загробной жизни. Так он верил в дело Елены Сергеевны и свое уважение перенес на меня. Вот это что-то было отрадой в той скудной жизни, и это что- то, вызванное из народа деятельностью нашей Елены Сергеевны, было как тип почти у всех учеников нашей деревенской школы.

После в наш Музей усадебного быта из города приезжали экскурсии, и можно было сравнивать тех учеников и наших: нельзя было сравнивать, те ученики были совсем иного мира, с явным налетом типа мещанского и «продувного».

Тех и других я водил по залам Музея и рассказывал о жизни Онегина, наши ученики делали иногда очень смешные наивные вопросы, но никогда никто не осмелился, я знал наверное, не только спросить, но даже подумать, как городские ученики спросили после моей продолжительной лекции: «Нельзя ли нам в этих

Вы читаете Дневники 1923-1925
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату