Цикл непродуманных, ненажитых лично идей, которые сухо засели в голову из литературы времени богоискательства:
1) Ницшеанство (эстетизм, индивидуализм){112} — Ницше сказал сверхчеловекам: «Я — бог» и тем свернул себе шею. Гиппиус говорит: «Я — это Ты в моем сердце возлюбленный»{113}.
Ницше был эстет, и это (эстетизм) привело его к ошибке. Что значит эстетизм? плен какой-то… Но вот Добролюбов пробует от бумаги перейти к человеку: молчание и строительство жизни: секта{114}. Тот же Дон-Кихот — Ницше. Нет спасения и в мережковщине (рассудительность){115}.
Чан: пророки. Все они, как декаденты, так и хлысты и социалисты, претенденты на престол, и в сущности спорят о стиле трона, который каждый из них творит для себя: каждый скрывает в себе царька. И, падая, одни ломают себе шею, другие идут ко всенощной, третьи язычники: в Крыму в Коктебеле «кадетская партия»{116}.
Решение как будто в натуре, но если и это в принципе, то получается Коктебель. Как будто в инстинкте, но если инстинкт в принципе, то получается Интуитивизм. Почему? Потому что претензия порождает сказку, а не жизнь, один живет кое-как до времени, пока не станет царем: тогда сразу иное, автомобиль и все прочее. А иной живет недурно, талантлив, но мало, и строит себе личину (Горький, Мережковский).
— Каждый из них потому декадент, что стремится кончиться и сделаться царем. Я же не царь, а раб.
— Божий?
— Не знаю.
— Чей же?
— Чей? Я раб того человека, который придет и, взглянув на мой труд, скажет: «Ты не зарыл свой талант в землю, я это возьму», — и вдруг, как Пушкин, возьмет и восславит всех, не зарывших до него в землю свой талант. Я раб того Светлого человека, который есть сам в себе, а не претендент на престол.
Им нравится смерть, потому что им всем хочется кончить себя и жизнь и сделаться царем.
— Почему вы осушаете болота?
— Это очень интересно и полезно.
Дульсинея. Коли бы возможно было с ней встретиться, то было бы или разочарование, или обыкновенная любовь. Но именно потому, что нельзя с ней встретиться, возникает Дульсинея. Это мост к невозможному, сила бессильного (Дон-Кихот).
Были такие слова против войны, что если предоставить самим солдатам решать, то все бы ушли домой. Теперь стали новые слова против нашего социалистического государственного строя, что если предоставить Америке у нас свободно распоряжаться своими капиталами, то все граждане перешли бы на службу Америке и притом, если потребуется, с натурализацией{117} .
Так оно так, конечно, и лучше бы как-нибудь работать гражданином мира, но как перешагнуть через родину, через самого себя? Ведь только я сам, действительно близкий к грубой материи своей родины, могу преобразить ее, поминутно спрашивая «тут не больно?», и если слышу «больно», ощупываю в другом месте свой путь. Другой-то разве станет так церемониться, разве он за «естественным богатством» железа, нефти и угля захочет чувствовать человека?
Вот, верно, как-то через уважение к родным, некоторым друзьям и, главное, через страстную любовь к природе, увенчанной своим родным словом, я неотделим от России, а когда является мысль, что ее уже нет, что она принципиально продалась уже другому народу, то кончается моя охота писать и наступают мрачные дни. И если опять я принимаюсь за работу, то исключительно благодаря близости Санчо (Павловны), умноженного ребятами.
Патриотизм, сущность его, по-видимому, и состоит в отношении интеллигенции к народу, подобному Дон-Кихота к Санчо; только у нас… (вот сейчас случилось, что через двойные рамы избушки гуси услыхали, узнали голос Павловны и все подошли к стеклам, а Павловна им задушевным голосом: «Гуси мои, гуси милые!» и сейчас же нам: «Ну и жирны!» А я думаю о своем, о Дон-Кихоте и Санчо, и говорю Павловне: «А что как они узнают?» — «Что?» — «Да что ты их резать собираешься». — «Ну, так что?» — «Заклюют тебя!» Павловна страшно рассердилась: «Как же они посмеют, да ведь это Бог их мне послал в пищу за мои труды, вот у Тютюшкиных все гуси сами передохли, у Савелкиных хорь поел, у Елизаровых — лисица. Им не обязательно от хозяина умирать, это как Бог, тут без Бога ничего не поймешь, а я слышала, еще матушка ромдная говорила: «Как скотину резать ведут, так она радуется»).
На Воргаше снег опушил пни, лежит, и всюду отверстия, и туда, кажется, нырнула лисица.
Лес. Двухдневная пороша, и все снег идет. И все-таки в Карачуновском болоте Соловей выкопал лисицу. Как она выскочила из зеленого частого угла ельника на белую поляну, как улыбнулась мне издали и метнула хвостом. Под изгородь, а Соловей не может пролезть — в обход. На Воргаше в поломанном лесе, по бревнам выше роста человека показывается она, и за ней Соловей, и свалится. Бегут по опушкам, пересекают поляну, два следа-товарища. Как Соловей сокращает загибы. Бывает, в непролазном болоте я запутаюсь в следах, разглядываю, думаю, вынимаю компас, а Соловей без компаса знает во всякую минуту все стороны, умеет, не думая, сразу разобраться, обойти или, понюхав воздух, только понюхав, бросается, и зверь вылетает. На все лесное и сотворенное силами природы тысячелетней у него есть ответная сила находчивости, которая у нас является только в редкие минуты творчества.
Но вот он выбегает на дорогу, где по лисьему следу в одну и в другую сторону проехали сани. Дорога сделана людьми, тут Соловей робеет, он смущается, лай прекращает, бежит в одну сторону, вострит уши, глядит то в одну сторону, то в другую, пробежит расстояние небольшое, а кажется ему, очень долго прошло — нет! верно, пошел след в другую сторону; и так, не осилив в этот конец, бросается в другой, бежит, бежит, и кажется ему, дороге нет конца: человеческая дорога бесконечна; как же так бесконечна? он струсил, испугался, сел, задрал нос кверху и воет, воет. Мы слышим этот вой далеко: «Помогите, помогите!» Мы очень спешим. И Соловей, увидев нас, бросается к нам, ласкается, куда мы пойдем, туда он, сдается. Мы двое расходимся по дороге: один в одну сторону, другой в другую. Находим сметку, кричим: «Во-во-во!» Соловей бросается через нас в казенник и на тропе исчезает и наполняет лес лаем. Теперь мы опять в его власти.