Клавдия Георгиевна присела на краешек кровати и стала выслушивать Хабарова. Виктор Михайлович потянул носом и спросил:
— «Подарочные»?
— Оказывается, вы и в духах разбираетесь!
— Разбираюсь. На меня вообще, Клавдия Георгиевна, красивые женщины действуют, в мыслях координация нарушается.
— Какая я вам женщина, я врач…
— Это нечестно — привязали к кровати и пользуетесь… Одариваете снисходительностью… Эх, Клавдия Георгиевна, Клавдия Георгиевна, не там мы с вами встретились и не при тех обстоятельствах…
— Виктор Михайлович, миленький, не надо.
— Чего не надо?
— Ну, слова всякие…
— Понял: велено не пылить пошлыми намеками?
— Вот именно — не надо пылить.
Клавдия Георгиевна велела сестре Тамаре, специально приставленной к Хабарову, поставить Виктору Михайловичу банки и поднялась, чтобы уйти.
— Клавдия Георгиевна, скажите Тамаре, пусть принесет зеркало. Просил — не дает. Боится, я расстроюсь, если свой портрет увижу, но я видел уже — в ноже, — и, встретив недоуменный взгляд Клавдии Георгиевны, уточнил, — ну в лезвии. У вас в больнице шикарные ножи из полированной нержавейки, даже удивительно.
— Ладно, зеркало я дам, только объясните: вам обязательно собой любоваться?
— Любоваться собой мне как раз не обязательно. Нужно распорядиться относительно мамы. Пока ей, наверное, еще ничего не сообщили или наврали: задержался из-за погоды, присел на вынужденную… Понимаете? Но раз мне тут загорать, как вы прошлый раз сказали, месяцы, значит, маму все равно придется ставить в известность. И мама, конечно, примчится. Так вот, я бы не хотел пугать ее ободранной физиономией. У меня очень хорошая мама. Постоянно провожает, ждет, волнуется… Хоть от этого, — Хабаров провел рукой по лицу, — ее оградить.
— Оказывается, вы хороший сын, Виктор Михайлович…
— Не буду пылить и не стану уверять вас, что я и вообще очень хороший, хотя это именно так.
Клавдия Георгиевна ушла и вскоре вернулась в палату о сумкой.
— Нате держите, — протянула она Хабарову маленькое дамское зеркальце.
Виктор Михайлович поблагодарил, приподнял над головой зеркало и стал внимательно разглядывать изуродованное лицо.
— Довольны? — спросила Клавдия Георгиевна.
— А что? Доволен. Могло быть и хуже.
Когда Клавдия Георгиевна оставила Хабарова одного, он попытался вернуться к прерванному «разговору» с Угловым, но ничего не вышло. Видно, ушла «волна», сбилась настройка мысли.
Хабаров подумал: «Мы очень охотно бываем строги к ближнему, но не любим судить себя. Конечно, самокритика — чудесное словечко, хотя я еще не встречал человека, который бы не в теории, а на самом деле любил заниматься этой работой… А так ли обязательно быть строгим к людям? Так ли это необходимо?
Пожалуй, все-таки надо.
Только на равных. Непременно на равных, не исключая из общего ряда и собственную персону.
Иначе строгость безнравственна…»
Между прочим, этому его учил тоже Алексей Алексеевич. Учил постоянно, не столько длинными разговорами, сколько практическими, иногда весьма болезненными, уроками.
В тот день Алексей Алексеевич напутствовал Хабарова особенно тщательно. Разобрав весь предстоявший полет, что называется, по косточкам, предупредил:
— И смотри, если перегрузка шесть с первых пикирований не получится, на рожон не лезь. Садись. Как быть, подумаем на земле. Понял? Машина довольно хлипкая. Восемь — расчетный предел, максимум- максиморум. Ну, все. Давай!
Хабаров набрал записанную в наколенном планшете высоту, переворотом загнал машину в пикирование, дождался скорости, определенной заданием, и потянул ручку на себя. Как и следовало ожидать, его вдавило в сиденье, на плечи навалилась тупая тяжесть, в глазах потемнело. Все эти малоприятные, но уже давно ставшие привычными ощущения не помешали рукам делать то, что положено, и аккуратно вывести самолет в линию горизонтального полета.
На акселерометре, приборе, фиксирующем величину перегрузки, Хабаров прочел: 4,7.
«Недобрал», — подумал Виктор Михайлович и решил: в следующем пикировании надо брать ручку на себя чуть энергичнее. Решил и сделал. Но акселерометр показывал ровно столько же, сколько и в первый раз, — 4,7.
«Странно, — подумал Хабаров, — придется увеличить начальную скорость и тянуть порезвее».
Теоретически он мыслил совершенно правильно.
В третьем пикировании Хабаров увеличил скорость на двадцать километров в час и дернул ручку на себя в весьма бодром темпе.
Его снова прижало, ослепило, стиснуло. А акселерометр, будто дразня летчика, выдал все те же 4,7.
Досадуя и не понимая, что происходит с машиной, Хабаров решил сесть. Приземлился обычно. Но дальше все пошло совсем плохо.
Расшифрованная лента самописца, точно фиксирующая каждое движение летчика, показала: в первом пикировании фактическая перегрузка была семь и девять десятых, во втором — восемь и три десятых, в третьем — девять и две.
— Ну-с, героический герой пятого океана, — сказал Алексей Алексеевич, — интересно, какими именно способами вы собираетесь оправдываться перед руководством и широкими массами трудящихся? Прошу!
— Свои действия я контролировал по кабинному акселерометру. Он показывал четыре и семь десятых…
— Это точно?
— Конечно, точно… Или вы мне не верите?
— Акселерометр все три раза показывал именно четыре и семь? — спросил Алексей Алексеевич, оставив без внимания слова Хабарова о доверии.
— Все три раза!
— Великолепно! Так почему же в вашу переполненную эрудицией голову не проникла столь элементарная, логически вполне естественная идея: а не заело ли стрелку прибора? Давило на вас в каждом пикировании все сильнее? Прошу обратить внимание — предпоследний вопрос из программы приготовительного класса.
— Прибор и сбил меня с толку, а к тому, как давило, я, признаться, не очень примеривался…
— Ясно: виноват, значит, прибор. Очень убедительно! Блестяще по остроумию! Неужели вы никогда не слышали, что критерий истины — опыт? Будьте любезны отвечать, мой ученый друг: так это или не так?
— Так, но это из философии…
— Еще остроумнее! Еще лучше: мухи отдельно, котлеты отдельно. На черта же было изучать философию, если вы не умеете пользоваться выводами этой мудрой науки на практике? Я бы сказал… — Но тут вошел ведущий инженер, и Алексей Алексеевич не закончил мысли о связи философии о практическими делами летчика-испытателя вообще и Хабарова в частности.
— Как машина? — спросил Алексей Алексеевич.
— Лопнули крестообразные расчалки в плоскостях, — доложил инженер, — частично деформирована обшивка во второй трети фюзеляжа.