набегается».

— Это беленький?

— Андрюшка! — позвал кузнец. И когда тот подскочил тут же, не то приказал ему, не то попросил: — А ну, принеси-ка нам с дядей по картошке!

Через минуту тот снова появился перед нами, каждому подавая на ладошке большую печеную картофелину. Стоял, босыми пальцами почесывая под коленом другой ноги, из куцего осеннего пальтеца тянул руки, и лицо у него было деловитое. Костер горел напротив, и хорошо было видно, как из-под курносого носа у мальчишки медленно, но упорно поползла прозрачная соплюшина, докатилась почти до нижней губы, но он, только чуть покривив лицо, длинно шмыгнул носом, и все стало на свои места.

— Уже не пропадет мужик! — одобрил кузнец, когда Андрюшка отошел от нас и опять повалился около костра.

И я подтвердил сквозь смех:

— Все, этот не пропадет!

Картошка была горячая, пекла во рту, и я задыхался от парного ее запаха, который с давних пор был для меня как бы особым знаком простого и счастливого бытия — то в детстве пастушонком единственного теленка, то в студенческие времена грузчиком на каком-нибудь столичном вокзале, рабочим в дальней экспедиции, охотником.

И Михаил, видно, тоже припомнил что-то свое, потому что голос его стал глуше и как будто задумчивей:

— На недельку останусь, кой-что еще починю. А потом целый день буду флюгарки мастерить. Всяких понаделаю! И больших накую, тяжелых, и легких как пушинка, колдунчиков... Вроде нет ветра, ни глазом его, ни ухом, а он все равно тихонечко — раз! — и повернулся. Накую, понавешаю на крыше — пусть Яковлевич кузнеца Мишку вспоминает. Пусть люди соображают: а почему это такой большой дом — без хозяина? И почему один всю жизнь на месте — как дерево, а другой — как перекати-поле? А я буду флюгарки зимою, когда метель, вспоминать и тоже... о всяком...

Из темноты появился управляющий:

— Вон ты где. А я гляжу, может, уже пешком ушел?

— Беседуем, — сказал Михаил.

Иван Яковлевич присел рядом на корточки, миролюбиво оперся о мое колено:

— Все легковые, как нарочно, в разгоне, а грузовая скоро будет, бураки повезет. Как ты?.. Только в кабинке у него женщина, уже успел посадить.

Я сказал, что сегодня будет тепло и наверху, и Михаил поддержал:

— Сенца у меня возьмешь подстелить.

— Хэх, а то в совхозе своего нету — у цыгана будем брать!

— Останусь я еще на недельку, Яковлевич. Так и быть, останусь.

Управляющий тут же ухватился:

— Маловато. Ты еще подумай, Мишка...

— А я вечера прихватывать буду, — сказал цыган. — Нет-нет да и постучу.

— Машина через два часа, — Иван Яковлевич, поднимаясь, оперся на мое колено. — К матери подойдет... Пошли и ты, Мишка. Так уж и быть, покормлю тебя блинами — ты еще в жизни таких не пробовал!

 

Машина медленно шла по ночной дороге, притормаживала и плавно покачивалась...

Я выбрал бураки на середине кузова, в ямку, словно в гнездо, постелил свежего сена, и теперь мне удобно было лежать, раскинув руки, и смотреть вверх.

Бураки были сегодняшние, еще не успели настыть, от них пахло теплым нутром земли, и через висевший над пыльной дорогою бензиновый дух тоже пробивались знакомые запахи осенних полей.

Когда машина натужно ползла в темноте на взгорок, над бортами виднелись черные края гор, но она выравнивалась, и тогда у меня в глазах опять были только бескрайнее небо да высокие звезды.

Отчего это, в самом деле, надо человеку на них смотреть?

И я думал о цыгане, который не хотел давать свою телеграмму из станицы, чтобы еще хоть немножко не то чтобы побыть, а хотя бы казаться вольным, как и его предки, бродягой, и думал о моем хлопотливом и доверчивом друге, и обо всем том, что было теперь позади, но вместе с тем как бы навсегда осталось куском и моей и их жизни.

Краем тронули душу завтрашние заботы, припомнилось отчего-то, как в ответ на мою подковырку о разбитых стеклах Иван Яковлевич досадливо крякнул: хорошо, мол, тебе, вольной пташке... И я пожалел, что мы с ним на этот раз так и не посидели хорошенько и не поговорили, задним числом захотелось вдруг ему рассказать, что не такая уж она у меня и вольная, моя жизнь, и для того, чтобы посеять свою строку, которая неизвестно когда взойдет, тоже поднимаюсь я по-крестьянски рано, что случаются и в моем деле недороды, и тоже бывают ранние заморозки, что порою устаешь чертовски, и хочется тоже другой раз на все плюнуть да и уйти в такой вот цыганский отпуск... Только где я возьму коня?

А над головою медленно поворачивался светлый обод Млечного Пути, покачивалось синее мирозданье.

Показалось, что сквозь тяжелый вой двигателя откуда-то издалека донесся тонкий упругий звон: д-динь! Дли-н-нь!

Одинокий звон, от которого в пустеющих садах неслышно срываются осенние листья...

ХРАНИТЕЛЬНИЦА СВЕТА

Деревенька называлась Чистая Грива, и название это подходило ей как нельзя больше. Лепилась она на пологом склоне довольно высокой сопки, расположенной в пойме реки посреди просторной, темной зубчаткой пихтача отороченной со всех сторон котловины, а за нею на вершине, на самом ее взлобке, рос молодой и ровный, без всякого подмеса березник.

Несколько дней перед этим все собиралась метель, и он упруго шумел, гладкие бока деревьев стали шершавыми, на них трепетали почти прозрачные лоскутки тонкой кожицы. Заячьи неглубокие следки здесь и там были засыпаны похожими на свежие стружки изжелта-белыми завитушками, а по насту катились и катились туго скатанные берестяные грамотки...

Невольно думалось, что под косыми, острыми от колючего морозца порывами ветра погибнет удивительная белизна, но когда кругом стихло, когда распогодилось наконец, березник стал словно еще белее и чище. Весь день, пока солнце от одного края котловины перекатывалось на другой, он так светился, что приходилось щуриться, а небо над густыми метелками верхушек сияло такое голубое, будто на дворе стоял апрель, а не февраль.

Вечером я увидал сквозь деревья, как вдалеке, над синею зубчаткой пихтача, плавится перекаленный закат, как вытекшее наполовину солнце оседает за краем котловины. Сразу сделалась темь, фиолетовым стало небо, и крупные звезды, когда я поднял голову, уже подрагивали над молчаливыми снегами. Кругом наступила ночь, и лишь березник все еще ярко белел, словно продолжая удерживать среди стволов остатки дневного света.

И я остановился и притихшей душой долго вбирал в себя этот странный, удивительный свет, и все не проходило ощущенье, что мне приоткрылась тайна...

Когда наезжал в Чистую Гриву раньше, был я куда счастливее, а теперь мне пока предстояло притерпеться к бесконечной, как мина замедленного действия, вложенной в сердце боли от утраты младшего сына, совсем еще маленького, еще в ангельском, как раньше считалось, возрасте мальчика, который сам бывал в этих местах лишь тогда, когда его только ждали... И вот не он бежит за мною днем на коротеньких лыжах, а поспешает, то и дело проваливаясь и зарываясь печальной мордою в снег, большая и черная, как наказанье, собака. Ложится на лыжне, начинает с хрустом обкусывать лед на мохнатых лапах, а я вижу ее и не вижу, и все думаю об одном: как дальше жить, во что мне верить, во что не верить...

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату