— Попробуй!
Попробовал — понравилось, остался, навсегда связал себя с музыкой.
В музыкальной школе говорили: «У него абсолютный слух». А соседи твердили, что он кровопивец, что от него нет житья, что он всех доведет до инфаркта. Котел, действительно, с самого начала принялся за дело с большим воодушевлением, всех «изводил» своей музыкой: по три часа в день гонял гаммы, потом еще играл мелодии и для ритма топал ногами, а в паузах хрипел и свистел — изображал целый оркестр и ликующую толпу. Что только с ним ни делали! И стекла били, и записки с угрозами писали. В конце концов соседи насели на жэк, Котлу для занятий музыкой отвели пристройку к бойлерной, и он там пугал голубей и кошек.
Закончив школу, Котел разочаровался в фортепиано и научился играть на флейте; правда, и ее собирался бросить и переключиться на ударные — он любил перемены.
Где только Котел ни играл! Вместе с тромбонистом Игорем Заверткиным «дудел» на флейте в театре «Современник» в пьесе «Вкус черешни», где нужен был небольшой джазовый состав, подрабатывал аккордеонистом в цирке — «музицировал» на арене среди слонов, играл на похоронах и свадьбах. Случалось, в одном зале ресторана исполнял бурную вещь на свадьбе, а отыграв, перебегал в соседний зал, где отмечали поминки, и начинал что-нибудь печальное.
Руководителем ансамбля в «Птице» считался саксофонист Виталий Клейнот, но эта его должность была чисто номинальной (ради формальности), на самом деле все музыканты были равны и руководил ансамблем тот, кто в данный момент находился в лучшей «форме». Если чем Виталий и выделялся, так только своей странностью. С ним было бесполезно говорить, когда кто-нибудь играл, — он отвечал невпопад; да и когда никто не играл, разговаривал рассеянно и сбивчиво — слушал музыку, которая звучала внутри него.
Виталий любил играть Гершвина, особенно «Кто-то смотрит за мной» и делал прекрасные обработки песен Дунаевского, а дома на стенах его комнаты висели пейзажи «какой-то старушенции», как он говорил, но все были уверены, что картины он писал сам — те пейзажи отображали довольно безрадостные виды, что вполне соответствовало образу Виталия; к тому же, на многих картинах красовался саксофонист.
Постоянного ударника в ансамбле не было: то один играл, то другой, дольше всех — Слава Мосягин, который, кстати, отбивал ритмы на фужерах, чашках, спичечном коробке — озвучивал каждый предмет. Он всегда был гладко причесан, набриолинен; по слухам — планировал стать парикмахером; то есть днем работать в салоне, а по вечерам играть на барабанах.
С басистом ансамбль проблем не имел — их числилось двое, и оба — первый класс! Они играли попеременно — Володя Данилин и Ваня Осенин, талантливейшие музыканты, по отзывам друзей — «с высоким интеллектом». Они почти не отличались друг от друга: худощавые, светловолосые, в не новых, но опрятных костюмах; оба играли вдумчиво и старательно — чувствовалось, им нравилось выписывать фигуры.
Володя закончил институт восточных языков, жил в Подмосковье, преподавал английский язык в школе и игру на контрабасе — в музучилище. У него был отличный литературный вкус и умело подобранная библиотека, и встречался он с очень начитанной девушкой.
Ваня приехал из провинции, поступил в консерваторию, но через два года учебу бросил, «чтобы полностью посвятить себя джазу»; одновременно женился на девушке «прекрасной во всех отношениях». Ваня был каким-то незащищенным, чрезмерно простодушным, доверчивым; любил поговорить о политике и слыл «опасным мечтателем». Говорил тихо, слушал рассеянно, но ритмику держал как надо, и струны перебирал с исключительной мощью. Только когда играл соло, уходил в какие-то индийские мотивы, и его игра постепенно тускнела.
Дома в глубокой тайне Ваня разрабатывал систему «человек-оркестр»: присоединял датчики от усилителей ко рту, рукам и ногам и пытался изобразить квартет. Друзьям он делал многозначительные намеки, что скоро они услышат «нечто грандиозное восточного колорита». Этого друзья не услышали. Вскоре Ваня трагически погиб во время пожара в гостинице «Россия», где играл в то время. У могилы на Головинском кладбище стояли его молодая жена и восьмилетняя дочь. В тот же день в память о нем состоялся один из лучших джазовых концертов.
В «Птице» я познакомился с гитаристом Левой Лютовым и хромым басистом Антоном Андрюшиным. Крепыш Лева вместе с инструментом таскал погрузочные ремни — днем побрабатывал на погрузке мебели. Веселяга и гуляка Антон носил прозвище Берлога (по его виду удачней не придумаешь); и его жилье в Тушино выглядело медвежьим логовом: однокомнатная квартира, продуваемая насквозь, без всякой мебели. Лева с непреходящей страстью увлекался джазовыми композициями, а Антон руководил ансамблем в ресторане «Националь», и не играл, а деловито отрабатывал свое. Во время игры подмигивал мне, отпускал нахальные шуточки, корчил рожи, кивал на красивых девушек, а иногда закатывал глаза к потолку, и я был уверен — подсчитывает, сколько «подхалтурит» за выступление; в душе у него всегда был мир с самим собой.
Случалось, в «Птицу» заглядывал сорокалетний испанец, который находился в Москве на врачебной стажировке. Он был тайно влюблен в певицу, которая выступала с оркестром. У нее были черные волосы и голубые глаза — он звал ее «голубые испанские глаза». Как-то, пораженный голосом и глазами певицы, испанец, не поморщившись, отдал ей сто рублей:
— Вам пригодятся. Я знаю, вы одинокая женщина, а я все равно пропью.
Певица ослепительно улыбнулась и приняла деньги без смущения. Узнав про это, оркестранты заставили певицу отдать деньги. И она их вернула, но с менее широкой улыбкой.
Когда испанец спускался в погребок, оркестр начинал «Бесаме мучо». Гость сиял, кланялся, прикладывал руки к сердцу, посылал воздушные поцелуи. А раз спустился удрученный, не поднимая головы; взял у стойки бутылку коньяка, подсел к оркестрантам:
— Давайте выпьем, ребята! Сегодня умер прекрасный композитор, автор «Гранады».
Бывало, у Котла выпадали свободные от работы часы, он приходил в кафе днем, когда почти не было посетителей, и гонял гаммы по клавиатуре фортепиано, придумывал свои версии известных джазовых стандартов. Помню, я половину отпуска проторчал на ипподроме и вот захожу в кафе, а Котел мне сразу:
— Послушай, какой вальс я сочинил!
И так мне стало стыдно за свое дурацкое времяпрепровождение, стыдно от собственной никчемности, так я по-хорошему позавидовал Котлу.
Все вечера напролет я торчал в «Птице». Ближе к полуночи мы с Котлом направлялись к метро, шли по гулким пустынным улицам, напевая разные темы, а перед тем, как расстаться, всегда затягивали «Бразил». Под конец Котел крепко жал мне руку:
— До завтра!
Кстати, «Бразил» в те годы была нашим гимном, и теперь, когда я слышу эту мелодию, передо мной встает уютный подвал, картины левых художников, лица джазистов — то счастливое время, время нашей молодости, и меня охватывает какое-то прекрасное чувство, сравнимое с грустью после праздника.
Все кафе находились под опекой, и одновременно под контролем, комсомольцев из райкома. Мы считали их бездельниками особого рода, словоблудами карьеристами, будущими начальниками, которые только умеют приказывать и наказывать. Особый отряд комсомольцев — дружинники стояли при входе в кафе; в их обязанности входило следить за танцующими (раскованность в танце допускалась только до определенной нормы: двум девушкам танцевать запрещалось и запрещались групповые танцы). Но в «Птице» среди этих стражей нравственности нашелся чудак, который не выполнял установок райкома, что являлось неким своеволием. Этим чудаком был высоченный рыжий Паша, по прозвищу Шкаф. Паша на все махал рукой: что выставят, кто как одет, как танцует, где целуются — хоть стой на голове, лишь бы не драка. Его считали безнадежно глупым, но безвредным.
Как-то он сказал:
— Я иду в рай, живу праведником, и к чему мне мараться? Кому-то мешать. Каждый по-своему с ума сходит.
Не так-то он был глуп, хотя и выбрал странную дорогу в рай.
Как известно, демократический процесс шестидесятых быстро пошел на убыль. Сверху покатились жесткие установки: что можно, что нельзя. В кафе появились крикуны стукачи, которые вылезали на сцену с