Римма достаточно упряма. Однако в том, о чем говорили по дороге, мы были единодушны. Да, умер самый настоящий деспот. Лютый тиран. Самоуправец… Как еще сказать? (Разумеется, ни один из эпитетов я не занес тогда в свою записную книжку, как то сделала лет за шесть до его смерти Риммина подруга Зойка. С недоумением и глубоким сожалением открыв для себя эту истину, она записала ее тогда в свой девичий дневничок, который всюду таскала с собой. А дневничок забыла в одной из аудиторий Московского университета, где в ту пору училась. А его нашли, прочитали там ее фамилию — он не был анонимным — и сдали в деканат. Декан тоже прочитал и… Уж не знаю, ахнул он, выматерился, побледнел от ужаса, от страха за свою студентку, за себя — воспитавшего, можно сказать, согревшего на своей профессорской груди такую кобру. Так или иначе, он принял мудрое решение: дневник уничтожить, делу хода не давать. Не было ничего — и все С концами, как бы выразились теперешние студенты.)
Итак, в отношении личности Сталина у нас с Риммой (и с Зоей) расхождений не оказалось. Оставались кое-какие детали, связанные как с его жизнью, так и со смертью. Одна из них насчет роста. (Говорю о физическом, не о духовном.) Все эти сведения являлись, конечно, страшнейшей государственной тайной, но Римма от кого-то слышала, что всем тиранам его явно не хватало. (Роста, то есть.) Так, Гитлер не дотягивал даже до 160 см, Ленин и Берия были примерно 162, а Сталин их всех обставил, но ненамного: его росточек — 164.
На целых четыре ниже меня — не мог я не похвастаться. И потом оспорил утверждение о связи расположенности к жестокости с человеческим ростом, вспомнив, что Петр I был выше всех упомянутых чуть не вдвое, но особой добротой не отличался. В том числе к своим кровным родственникам.
В нашей квартире на Бронной было, можно сказать, пусто: ни мамы, ни брата. Даже из комнаты Пищальниковых, где народилось уже четверо мальчишек, не раздавались воинственные крики и никто не разъезжал по коридору на самокатах или на счетах. Траур ведь как-никак. На кухне тоже тишина: дочь давно умершей няни-Паши не сражается возле примусов и керосинок с главной стервой нашего общежития, Румянцевой. У обеих отгул.
В последние месяцы у меня выработался стойкий рефлекс на временное отсутствие в наших двух комнатах мамы и брата — сразу начинал склонять Римму к очередному грехопадению на видавший виды зеленый диван. Однако в этот день нам и в голову такое не приходило. Мы испытывали совсем другую потребность: немедленно отметить знаменательное событие распитием принесенной с собой «Старки» и перемолвиться о будущем страны. Естественно, мы понятия не имели, что нас ожидает, кому в руки попадет власть, и вполне могли предположить (что и делаем после пятой рюмки), что будет еще хуже. Только не знаем, насколько… Впрочем, твердо знаем одно: во всяком случае, не так. На этом немного успокоились, заговорили о другом, и во мне начали пробуждаться приторможенные было рефлексы.
Но тут возвращается с работы мама, и Римма вынуждена уйти. Не домой, а в ванную, где давно нет горячей воды, зато осталась сама ванна, которая сразу же пригодилась бедняжке, на радостях не рассчитавшей свои силы по части употребления спиртных напитков.
Хожу-брожу по друзьям, они приходят к нам на Бронную, и судачим, судачим. Все больше об одном — чего нам ждать?
Сегодня был с Риммой у Зойки. Не помню, хвастал ли я уже тем, что она не просто Зоя Заменгоф, а родственница создателя языка эсперанто, Людвика Заменгофа. Это со стороны отца, а со стороны матери ее родственник — знаменитый революционер Загорский, убитый в Москве врагами советской власти. Его фамилию носит переименованный подмосковный город Сергиев Посад. Зоя полна самых радужных надежд: твердит, все теперь станет гораздо лучше, потому что основа нашего строя здоровая, цель благородная, нужно только по-другому к ней подступаться.
— Валяй подступайся! — хамски заявляю я. — Но, пожалуйста, ohne mich!
(Что, как сохранила мне память со школьных времен, означает «без меня».)
Забегая немного вперед, скажу, что спустя какой-то срок Зоя таки подала заявление в партию, а я, в то же примерно время, насобачившись более или менее в рифмоплетстве, благодаря своим многочисленным газетным и журнальным переводам стихов с различных языков и наречий (все больше о борьбе за мир и за права трудящихся), осмелился изложить собственные взгляды на создавшееся положение в таких пророческих виршах, адресованных все той же Зойке (своего рода «мой ответ Чемберлену»):
Не претендуя на лавры гоголевского Поприщина и стараясь особенно не выкобениваться, хочу все же пометить дату следующей моей записи вот так (пишу ведь сразу почти за три месяца):