научатся вставлять настоящие зубы. Он прочел несколько стоматологических журналов, чтобы выяснить, есть ли надежда на пересадку здоровых зубов взамен прежних. И наконец он с задумчивым удовлетворением разглядывал свой чувственный, глубоко вырезанный рот с выпяченной нижней губой, заметив, что даже в улыбке он почти не открывает зубов.

Он засыпал студентов-медиков вопросами о лечении наследственных болезней крови, венерических болезней, рака кишечника и о пересадке желез животных человеку. Он ходил в кино, специально чтобы поглядеть на зубы и мышцы героя; он изучал рекламы зубной пасты и воротничков в журналах; он заходил в душевые гимнастического зала и созерцал прямые пальцы на ногах молодых людей, с тоской думая о собственных, искривленных и шишковатых. Он, стоя нагишом перед зеркалом, рассматривал свое длинное худое тело, гладкое и белое, если не считать кривых пальцев ног и ужасного пятна на шее,— оно было поджарым, но слеплено с изящной и мощной симметрией.

Потом постепенно он начал извлекать жуткую радость из своего лишая. Этот изъян, который не удавалось им содрать, ни выжечь, он связал с трагической наклонностью в своей крови, которая иногда ввергала его в меланхолию и безумие. Но он убедился, что ему, кроме того, присуще изумительное здоровье, благодаря которому он победоносно возвращался из пучин отчаянья. В книгах, в кино, на рекламах воротничков, в собственных фантазиях о Брюсе-Юджине ему никогда не встречались герои с кривыми пальцами, испорченными зубами и лишаем на шее. Не встречал он и героини с таким недостатком ни среди светских дам Чемберса и Филлипса, ни среди элегантных львиц Мередита и Уйды. Однако во всех своих теперешних фантазиях он любил женщину с шелковистыми ярко-рыжими волосами и чуть усталыми фиалковыми глазами, с легкими морщинками в уголках. Зубы у нее были мелкие, белые и неровные, а когда она улыбалась, на одном коренном зубе блестела золотая коронка. Она была изысканной и немного усталой: дитя и мать, столь же древняя и непостижимая, как Азия, и столь же юная, как животворный апрель, который вечно возвращается к нам, как девушка, любовница, мать и сиделка.

Вот так, через смерть брата и болезнь, коренившуюся в его собственной плоти, Юджин познал глубокую и темную мудрость, дотоле ему неизвестную. Он начал понимать, что все изысканное и прекрасное в человеческой жизни всегда тронуто божественной порчей, как жемчужница. Здоровье мы находим в пристальных взглядах собак и кошек, на гладких румяных щеках глупой крестьянки. Но он глядел на лица владык земли — и видел, что они опалены и истощены прекрасной болезнью мысли и страстей. На страницах тысяч книг он находил их портреты. Колридж в двадцать пять лет: чувственный вислогубый рот, нелепо разинутый, бездонные неподвижные глаза, таящие в своей бездне видение морей со зловещим альбатросом, высокий белый лоб — голова, в которой Зевс смешался с деревенским идиотом; худая морщинистая голова Цезаря, чуть помеченная жаждой с боков; и грезящее застывшее лицо хана Хубилая, освещенное глазами, в которых мерцали зеленые огни. И он видел лица великого Тутмоса, Аспальты и Микерина и все головы непостижимого Египта — эти гладкие, без единой морщины, лица, хранившие мудрость тысячи двухсот богов. И странные дикие лица готов, и франков, и вандалов, которые явились как буря под взглядом старых усталых глаз Рима. И утомленная расчетливость на лице этого великого еврея — Дизраэли; ужасный черепной оскал Вольтера, безумная напыщенная свирепость лица Бена Джонсона; суровая дикая мука Карлейля, и лица Гейне, Руссо, Данте, Тиглатпаласара, Сервантеса-—все это были лица, питавшие жизнь. Это были лица, истерзанные коршуном Мыслью; это были лица, опаленные и обугленные пламенем Красоты.

Вот так, помеченный ужасной судьбой своей крови, пойманный в ловушку самого себя и Пентлендов, с цветком греха и мрака на шее, Юджин навеки бежал от добродетельных и приятных на вид в темный край, запретный для стерилизованных. Персонажи романтической литературы, порочные кукольные личики киногероинь, грубо идиотичная правильность лиц на рекламах и лица большинства студентов и студенток были отштампованы по модели глазурованной глупости и казались ему теперь нечистыми.

Национальный спрос на белые сверкающие унитазы, зубную пасту, кафельные закусочные, аккуратную стрижку, белозубые протезы, роговые очки, ванны; безумный страх заразиться, который шал избирателей к аптекарю после грубого торопливого блуда,— все это казалось мерзким. Их внешняя чистота превратилась в признак внутренней испорченности — что-то, что блестит, а внутри сухая гниль и смрад. Он чувствовал, что какую бы проказу он ни носил на своем теле, в нем было здоровье, неведомое им,— что-то яростное, жестоко раненное, но живое, не шарахающееся от подземной реки жизни; что-то отчаянное и безжалостное, что, пе дрогнув, глядело на тайные неназываемые страсти, которые объединяют трагическую семью, населяющую землю.

И все-таки Юджин не был бунтарем. Потребность в бунте у него была такая же, как у большинства американцев,— другими словами, ее не было вовсе. Его удовлетворяла любая социальная система, которая обеспечила бы ему удобства, безопасность, деньги в достаточном количестве, а также свободу думать, есть, пить, любить, читать и писать, что он хочет. И ему было безразлично, какое правительство управляет его страной — республиканское, демократическое, консервативное или социалистическое, лишь бы оно гарантировало ему все вышеизложенное. Он не хотел ни переделывать мир, ни улучшать его: он был убежден, что мир полон прекрасных мест, за чарованных мест, и надо только суметь найти их. Окружающая жизнь начинала стеснять и раздражать его – ему хотелось бежать от нее. Он был уверен, что в другом месте будет лучше. Он всегда был уверен, что в другом месте будет лучше.

Его романтизм выражался в бегстве не от жизни, а в жизнь. Ему не была нужна выдуманная страна: его фантазии проецировались в действительность, и он не видел причин сомневаться в том, что в Египте действительно было тысяча двести богов и что в надлежащем месте можно встретить кентавра, гиппогрифа и крылатого быка. Он верил, что в Византии существовала магия, а колдуны запечатывали джинов в бутылки. Кроме того, после смерти Бена он пришел к убеждению, что не люди бегут от жизни, потому что она скучна, а жизнь убегает от людей, потому что они мелки. Он чувствовал, что страсти пьесы превосходят способности актеров. Ему казалось, что он пе сумел стать достойным ни одного из тех великих мгновений бытия, какие уже выпадали ему на долю. Боль, которую причинила ему смерть Бена, была много больше, чем он сам, любовь и утрата Лоры изранила его и ввергла в растерянность, а когда он обнимал молодых девушек и женщин, он испытывал жгучую неудовлетворенность. Он, вопреки пословице, хотел и есть свой пирог, и иметь его,— он хотел бы скатать их в шарик, погрести в своей плоти, завладеть ими целиком, как ими вообще невозможно было завладеть.

Кроме того, его оскорбляло и ранило то, что его считали «чудаком». Он наслаждался своей популярностью среди студентов, сердце его гордо билось под всеми значками и эмблемами, но ему не нравилось, что его считают эксцентричным, и он завидовал тем, кого выбирали за их солидную золотую посредственность. Он хотел подчиняться правилам и пользоваться уважением; он верил, что искренне соблюдает все условности,— но кто-нибудь да видел, как далеко за полночь он несся прыжками по дорожке, испуская козлиные крики в лучах луны. Костюмы его обвисали, рубашки и кальсоны становились грязными, башмаки протирались (тогда он вкладывал в них картонки), шляпы утрачивали форму и рвались на сгибах. Но он вовсе не стремился быть неряшливым — просто мысль о починках пробуждала в нем усталый ужас. Он ненавидел действовать, ему хотелось размышлять над своими внутренностями по четырнадцать часов в день. В конце концов, выведенный из терпения, он швырял свое огромное тело, убаюканное мощной инертностью видений, в яростное, сыплющее проклятиями движение.

Он отчаянно боялся толпы: на студенческих собраниях и вечеринках он нервничал и стеснялся, пока не начинал говорить и не подчинял себе всех. Он вечно боялся стать предметом шуток и всеобщего смеха. Но он не боялся ни одного человека в отдельности: он считал, что может справиться с любым, если только сумеет увести его подальше от толпы. Помня свой свирепый страх перед толпой и ненависть к ней, оставаясь с человеком наедине, он затевал Жестокую кошачью игру, тихонько рычал на него, мягко кружил вокруг, держа занесенной и безмолвной страшную тигриную лапу своего духа. Вся их накрахмаленность сползала с них; они, казалось, попискивали и оглядывались в поисках двери. Он уводил в сторону какого- нибудь зычного самодовольного мужлана — председателя университетского отделения Ассоциации молодых христиан или старосту курса — и обрушивался на него со злокозненно кроткой безыскусственностью.

— Не кажется ли вам,— начинал он с благочестивой истовостью,— что муж должен целовать жену в живот?

И он сосредоточивал всю алчущую невинность своего лица в пристальном взгляде.

— Ведь в конце концов живот порой бывает прекраснее рта и куда чище. Или вы верите в

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×