гордая фраза рыцаря Делоржа: «Благодарности, мадам, мне не надо!» Тут я изыскивал все новые оттенки, нагнетая презрение, — и все больше нравился сам себе. Мопс, представлявший критический ареопаг, реагировал хоть и спокойно, но в конце концов тоже оставался довольным, так как получал под конец представления кусочек сахару. Родители, правда, запретили давать ему сахар, но что могут знать родители о тонкостях истинного искусства.
К своему тринадцатилетию я получил в подарок записную книжку, переплетенную в полусафьян. Может быть, она предназначалась для дневника или родословной. Знаю лишь, что использовал ее не по назначению, так как однажды, это было, кажется, в мае 1897 года, меня подстегнул лукавый — или то был мой ангел-хранитель? Иной раз они так близки друг к другу! — я нацарапал в этой книжечке мою первую пьесу, плод увлечения историей — о царе Мидасе. Глубоко сожалею, что превратности жизни лишили меня этой книжечки. На двадцати страницах крупным, неустоявшимся мальчишеским почерком была написана целая драма. Драма, состоявшая из множества актов, в точном следовании мифологии. Финал был классным: толпа ждет перед дворцом. Царь Мидас выходит на балкон, и толпа приветствует его снизу: «Да здравствует царь Мидас с ослиными ушами!» Занавес. Конец. Ну разве не здорово?
Эту и последующие пьесы, написанные мною, я запирал в мой маленький шкафчик, который составлял мою гордость: волны, от него исходившие, стали все больше определять мою жизнь.
Читать пьесы я начал значительно позже. В пятнадцать — Шиллера, в шестнадцать — Шекспира и Грильпарцера, в семнадцать — странным образом — Граббе.
Только Пусси, наш мопс, знал о моих пьесах, ему я читал их и проигрывал в лицах. Ни родители, ни братья и сестры, ни товарищи не знали ничего; иногда это выглядело так, будто я занимаюсь чем-то постыдным. В самом ли деле я этого стыдился? Или скорее втайне гордился? Вероятно, я думал, что надо мной будут смеяться. Или в тайниках непостижимой детской души разыгрывалось что-то другое?
Некоторое время назад моя сестра Лора, восьмидесяти шести лет, рассказала мне, семидесятидевятилетнему, что она в те годы спросила меня о чем-то в Африке, чего не было на карте, и я дал ей исчерпывающую справку. И в ответ на ее изумленные похвалы сухо ответил: «А ты что, не знала, что я один из самых умных европейцев на свете?» Мне было тогда тринадцать. Что это было— тщеславие? Или все же самоирония?
Учился, однако же, сей «умный европеец», пописывавший тайком пьески, неважнецки. И долгое время мало что смыслил в сутолоке обыденной жизни.
Первая свадьба. Мой брат Александр (Саша), которого отец предназначал к весьма хлебной профессии аптекаря, по завершении учебы сбежал в Германию, где сделался мелким провинциальным актером и певцом, чем отец был чрезвычайно раздосадован, ибо комедиантское существование считалось весьма непрочным и уж во всяком случае непрестижным. О Саше поэтому в доме нельзя было упоминать. Не то чтобы его изгнали, но его стыдились. Как вдруг все изменилось. Он захотел жениться на девушке, с которой был помолвлен много лет назад. И эта его верность слову так расстрогала родителей, что они согласились устроить свадьбу в нашем доме. Они разрешили ему приехать, пригласили невесту и ее родителей, и наш дом вдруг наполнился множеством веселых людей.
В западном крыле нашей квартиры было три комнаты.
В маленькой комнате на северной стороне обитал умница- европеец. Огромную южную занимали три мои сестры. Так что Сашу поместили в одну из западных комнат, окна которой выходили на парк латвийского клуба. Он стал таким образом моим соседом.
Он много рассказывал о своей, в общем-то, не слишком блестящей богемной жизни. Но меня она захватила, и я восхищался им, особенно в тот вечер, когда он, облачившись в костюм, читал нам монологи и пел. Что при этом думали родители, я не знаю, но я видел в нем героя.
Мальчишник перед свадьбой прошел очень весело, и само торжество бракосочетания очень взволновало меня, открыв какие-то совершенно новые и неожиданные, пафосные стороны повседневной жизни. И они отразились, конечно, в очередной моей пьесе. Героем был принц из эпохи немецкого Средневековья. Героиня была из бюргерской среды. Но все барьеры были взяты, препятствия преодолены. В конце концов они с благословения родителей, хотя и после некоторых мучений, пошли под венец. И эту рукопись поглотило время. Мне запомнилось только одно место: «бюргерская дочь» сидит в своей опочивальне перед зеркалом, разглядывает себя в зеркало и спрашивает камеристку (ну, как же без камеристки?!): «Скажи, Берта, я красива?»
Брат, которым я так восхищался, высокий молодой мужчина, совершенно безбородый, — кажется, первый безбородый Гюнтер, ибо даже прадедушка носил элегантную эспаньолку, — по самые уши был влюблен в свою Хдвиг, которая и тогда уже казалась мне безнадежной мещанкой. Вечно они миловались где-нибудь по укромным углам. Мне, противнику всяких девчонок, это казалось ужасно глупым. Их лица, когда они обнимались, чувствуя себя наедине, становились какими-то совершенно другими. И то, о чем говорил Саша, было трудно понять. Будто он ради своей невесты основал с товарищем что-то вроде кочующей актерской и певческой труппы. Осели они в Дрездене, там должны были выступать несколько месяцев в году, а в остальное время разъезжать по большим и маленьким саксонским городам. Это меня разочаровало. Ведь свободный художник неизбежно погибнет в семейных хлопотах! Художнику нельзя думать о семье! А Саша прожужжал мне все уши о предстоящем семейном счастье. Разве ради этого убежал он из дома?
У взрослых были свои секреты. Конечно, неплохо было бы их разузнать, но стоит ли? Уж эти мне голубки да куры с
их курлыканьем да милованьем! Ни один из умнейших европейцев не может принимать их всерьез. Но находятся же люди, которые относятся к ним столь серьезно, что даже женятся на них. И даже жертвуют всем своим мужским великолепием ради этих гусынь.
Родители? Ну, это дело другое. Но эти? Ничего не поймешь. Секрет и есть. И как-то он все же волнует — как все неизведанное и чужое. Почему-то вдруг, ни с того ни с сего, сильнее стучит сердце.
Утешаться оставалось тем, что и у самого были секреты. В маленьком шкафчике таились рукописи трех пьес. И один до дыр зачитанный роман — «Браун благородный». Книга, которую дали на время под залог самых страшных клятв, любовный роман, хоть и пустенький, но в нем есть такие места, что просто горят уши при чтении, и читать-то стыдно, и надо бы сжечь книжку, а поди ж ты… Она лежала в шкафу давно прочитанная и давно бы надо было ее отдать, а все никак…
Когда взрослые спрашивали, кем я хочу стать, я не знал что ответить. Правда, отец уже не раз будто вскользь замечал, что профессия историка или географа не так уж и дурна, но был ли то сознательный намек с его стороны? У взрослых своя манера разговаривать с мальчиками. Что ж, и у мальчиков тоже своя манера слушать — вежливо, но в пол-уха.
Непонятный и все равно боготворимый Саша уехал со своей женой в Дрезден.
Прошел еще год. Меня перевели в следующий класс, уже «кварта», тут мучают языками, в особенное отчаяние приводит русский с его глаголами, с джунглями его орфографии.
В передний дом, выходивший на улицу — наш-?? ведь был расположен в саду, — собрались провести электрическое освещение. В то время то была новость сенсационная, свидетельствовавшая о благосостоянии владельца дома, которому принадлежали сараи и дровяные склады у нас во дворе. С крыши самого дальнего сарая мы могли
наблюдать, как проводятся велосипедные гонки в саду Латвийского клуба. Мы часами наблюдали за ними вместе с сыном владельца дома, со знанием дела оценивая гонщиков. Под крышей одного из сараев обитали два здоровенных пса, бдительно охранявшие владения хозяина, отгороженные от нашего сада забором. Напротив моего окна была небольшая лесопильня, где изготавливали доски и где, разумеется, стоял неуничтожимый смолистый дух свежей стружки.
Однажды жаркой августовской ночью я долго не мог заснуть. Окно было открыто. Как вдруг я заметил, что там, снаружи, стало светлее — словно от потрескивающего факела. Я подумал, что это сын хозяина балуется только что проведенным электричеством в переднем доме, и выскочил из кровати, чтобы напугать его каким-нибудь индейским криком.
Прямо под моим окном у забора стоял какой-то мужчина в спортивной шапочке и бросал зажженные спички в костер из стружек и мелких деревянных обрезков. Поджигатель! Я закричал что было сил: «Пожар! Пожар!» Слышно было, должно быть, за километр. Мужчина поднял голову, побежал за угол и одним махом перескочил через забор. Но я узнал его.