что, в противоположность Толстому, он не стареет:
точно ли известно Вам, что книги Ваши «не появятся»? Я слышал, что Госиздат хочет «перекупить» их у «Мысли», дабы издать самому, как он издает Пришвина и еще кого-то. М[ожет] б[ыть], Вы мне разрешите узнать, что там делается с Вашими книгами?
Мой роман, пожалуй, будет «хроникой» и будет интересен фактически, но если скажут, что его писал не художник, — сие приму как заслуженное. Вы отметили, что я «не старею». Это — плохо. Я думаю, что принадлежу к типу людей, которым необходимо стареть.
Мне кажутся неверными Ваши слова, что Л. Н. Толстой «внезапно постарел», я думаю, что он родился с разумом старика, с туповатым и тяжелым разумом, который был до смешного и до ужасного ничтожен сравнительно с его чудовищным талантом. Толстой рано почувствовал трагическое несоответствие этих двух своих качеств, и вот почему он не любил разум, всю жизнь поносил его и боролся с ним. Проповедником он стал именно от разума, отсюда — холод и бездарность его проповеди. Художник был «схвачен за глотку» именно разумом, как об этом свидетельствуют письма и дневники Л. Н. 40-50-х годов. В 55 г. он уже решил «посвятить всю свою жизнь основанию новой религии», только что написав «Казаков» и ряд прекрасных вещей. Его «новая религия» суть не что иное, как отчаянная и совершенно неудачная попытка рационалиста, склонного к мизантропии, освободиться от рационализма, который был узок, стеснял его талант. […] Толстой, конечно, меньше Пушкина, но тоже — огромен и не скоро удастся разглядеть его. Он изумительно закончил фигурой и работой своей целую эпоху нашей истории.
Жалуетесь, что «проповедники хватают за горло художников?»[5]. Дорогой С.Н., это ведь всегда было. Мир этот — не для художников, им всегда было тесно и неловко в нем — тем почтеннее и героичней их роль.
Очень хорошо сказал один казанский татарин-поэт, умирая от голода и чахотки: «Из железной клетки мира улетает, улетает юная душа моя».{226}
В повторении — «улетает» — я слышу радость. Но лично я, разумеется, предпочитаю радость жить, — страшно интересно это — жить.
Ну, а жара здесь — не хуже Вашей, дождей — ни одного с мая! Великолепный будет виноград. Будьте здоровы, дорогой С.Н.!
По-видимому, я писал А. М. в ответном на это письме, что в ленинградском частном издательстве «Мысль» выходит несколько моих старых книг, потому что об этом упоминается в начале следующего письма А. М.:
Очень обрадован тем, что книги Ваши, наконец, выходят, дорогой С[ергей] Н[иколаевич]. Предвкушаю наслаждение перечитать еще раз «Печаль полей», вещь, любимую мною. Да и все Ваши книги очень дороги мне; меньше других «Наклонная Елена», хотя я так давно читал ее, что плохо помню. И, кажется, небрежно читал. Посылаю Вам берлинское издание «Сорока лет». Хотя Вы и похвалили отрывки этой хроники, но в целом она, я думаю, не понравится Вам. В сущности, это книга о невольниках жизни, о бунтаре поневоле и еще по какому-то мотиву, неясному мне, пожалуй. Вероятно, «неясность» эта плохо отразится на книге. Ну, ладно!
Хорошо написали Вы о Толстом и о «нас — художниках». Верно. Хотя кнут Христов — в некотором противоречии с сердцем Вашей грустной мысли.
Заметили Вы «Разгром» Фадеева? Неплохо. Интересны Андрей Платонов, Сергей Заяцкий и Олеша, автор повести «Зависть», начало которой напечатано в последней книге «К[расной] нови». Очень люблю я наблюдать, как растет молодежь, и очень тревожно за нее, конечно.
Тучи, которые поплыли от Вас «в сторону Сорренто», я видел на горизонте, но толку от них — никакого! Одиннадцать часов вечера, а я сижу при открытых дверях на восток, запад и север и — весь в поту. Цикады дребезжат, лунища торчит в небе над горой, осел ревет в тоске по воде, должно быть. Вода в цистернах иссякает. Нехорошо. Старожилы, конечно, говорят, что такого лета они не помнят. Удивительно красив был Везувий в безлунные ночи, такой, знаете, огромный жертвенник какому-то дьяволу, и так трогательны белые домики у подножья его — кусочки сахара. А вчера, в канун Успенья, по горам над Сорренто, в садах, жгли костры — древний обычай, прощальная жертва Церере, богине плодородия, — красивая картинища. Жгли корни пиний и олив, огонь — пурпурный. Праздновать здесь любят и умеют, работать тоже. Работают круглый год […] Труд на земле, конечно, ручной: не пашут, а перебивают землю мотыгами на метр в глубину.
Завтра и у меня — праздник: внуке — два года.
Будьте здоровы, дорогой С.Н. Всего доброго!
Книгу «Сорок лет» («Жизнь Клима Самгина») я получил с надписью:
Любимому художнику С. Н. Сергееву-Ценскому.
М. Горький
15. VIII.27.
Sorrento.
Эта глубоко и широко задуманная книга показалась мне лучшим из всего, что написал Горький. Свое впечатление о книге я передал ему и в ответ получил следующее письмо:
Очень взволнован, радостно взволнован Вашей оценкой «Самгина». Оценка, пожалуй, слишком лестная. Хотелось бы знать — какие недостатки видите Вы в книге этой? Напишите, буду очень благодарен. Вам, строгому художнику, я верю.
Боюсь за второй том, — давит меня обилие материала «идейного», т. е. словесного и жанрового. Боюсь перегрузить книгу анекдотом, который суть кирпич русской истории, и афоризмом, в коем сосредоточена наша мудрость.
Дьяконову балладу «Дьякон» и сочинил, сиречь — я. «Сказительный» стих я хорошо знал с малых лет от бабушки, час и более мог говорить этим стихом «бунтарские» речи, так что даже один мужичок в Муроме спросил меня: «Ну, а — по-человечьи можешь ты говорить, ероха-воха?» А затем он меня побил, прочитав мне изумительную чепуху о романе Ильи Муромца с «князь-барыней» Енгалычевой, изумительно прочитал. Любовь мою к этому стиху весьма подогрела Орина Федосова.
Вы, конечно, верно поняли: Самгин — не герой, а «невольник жизни». Перед шестым годом у него будут моменты активного вмешательства в действительность, но — моменты. Московское восстание освободит его ненадолго, а потом он — снова окажется в плену.
Мне кажется — Вы несправедливо оценили Олешу. У него есть серьезнейшие признаки несомненного дарования. Крачковский[6] — жив, печатается в эсеровской «Воле России», стал не так манерен, каким был, но все еще — с претензиями на мудрость. Мистик от разума. Лет 15 тому назад я его видел, он тогда был чудовищно невежественным и напыщенным человеком.
Фадеев — определенно серьезный и грамотный писатель, увидите.
«Цемент» и я похвалил, потому что в нем взята дорогая мне тема — труд. Наша литература эту тему не любит, не трогала, м[ожет] б[ыть] потому, что она требует пафоса, а где ж он у нас, пафос? Но — нужен. Необходим. Сергей Николаевич, дорогой, — очень мы, русские, хороший народ: чем больше живу, тем крепче убеждаюсь в этом. И если б нам удалось почувствовать трагическую прелесть жизни, изумительнейшую красоту деяния, — далеко ушли бы мы!
Прочитал «Полоз»[7], это очень хорошо сделано, и, разумеется,