бессмертное, гениальное произведение, воплотились его высшая красота и высшая поэзия как для меня, так и для всех. Вас сегодня всячески прославляли, синьора! Все, в чем могло выразиться восторженное преклонение, было положено к вашим ногам. Неизвестный вам, ничтожный человек тоже хотел высказать, насколько он вами восторгается, и он объяснил вам это на единственно достойном вас языке. Не чужд этот язык и для него.
В этих словах было нечто большее, чем простая любезность, в них звучал неподдельный восторг, и синьора Бьянкона была в достаточной степени артисткой, чтобы оценить его, в достаточной мере женщиной, чтобы понять, что скрывается за ним. Она очаровательно улыбнулась.
— Да, я убедилась в том, что вы отлично владеете им. Но неужели я больше не услышу вашу игру?
— Едва ли! — мрачно отозвался молодой человек. — Я знаю, что вы скоро возвращаетесь в Италию, а я… остаюсь у себя на севере. Бог весть, встретимся ли мы когда-нибудь!
— Наш импресарио намерен остаться здесь до мая, — быстро перебила его певица. — В таком случае наша сегодняшняя встреча будет не последней? Конечно, нет! Я надеюсь еще увидеть вас.
— Синьора!
Но страстная вспышка молодого человека была лишь мгновенной. Казалось, не то воспоминание, не то внезапное предостережение пронизало его; он отступил назад и низко, холодно поклонился.
— Боюсь, что она будет последней… прощайте, синьора!
Он исчез прежде, чем певица успела выразить свое удивление при столь странном прощании. Последнее, по-видимому, было вполне серьезно, так как в течение всего вечера Альмбах ни разу не подошел к пресловутому «солнечному кругу».
Глава 2
— Это из рук вон! Его мания переходит всякие границы. Я должен буду положить конец музыкальным занятиям Рейнгольда, если он будет так безрассудно предаваться им.
Такими словами старый Альмбах открыл семейное совещание, происходившее в гостиной его дома в присутствии жены и дочери. Самого виновника, к счастью, здесь не было.
Господин Альмбах, человек лет пятидесяти, со спокойными, ровными, несколько педантичными манерами — образец для всех служащих в его конторе, — видимо, был совершенно выведен из себя вышеупомянутой «манией», ибо с величайшим негодованием продолжал:
— Бухгалтер, возвращаясь сегодня ночью в четыре часа с юбилея, откуда я ушел ровно в полночь, видел садовый павильон освещенным и слышал, как Рейнгольд с таким увлечением предавался игре на рояле, что, наверно, не замечал ничего вокруг. Как водится, он не мог сопровождать меня на юбилейное торжество: сказался больным. А между тем его «невыносимая головная боль» нисколько не мешала ему сидеть до самого рассвета в нетопленном павильоне и неистовствовать за своим роялем. Конечно, вскоре я услышу от своих товарищей, что неспособность и небрежность моего зятя превосходят всякие границы. Это невыносимо! Ведь последний приказчик более осведомлен в ведении наших книг и больше интересуется делом, чем компаньон и будущий глава торгового дома «Альмбах и Компания». В течение всей своей жизни я трудился, чтобы сделать фирму солидной и заслуживающей уважения. А теперь вдруг увидел, что она попадет в такие руки!
— Я всегда говорила, что тебе следует запретить Рейнгольду всякие отношения с Вилькенсом, — ответила госпожа Альмбах. — Он, один только он виноват во всем. Никто не мог ладить с этим старым человеконенавистником-музыкантом; всякий избегал и ненавидел его, но для Рейнгольда это было только лишним поводом к самой тесной дружбе с ним. Изо дня в день они встречались, ну, он и набрался там этого музыкального бреда; учитель и перед смертью завещал его Рейнгольду. Не стало терпения с тех пор, как мы перенесли к себе в дом, оставленный ему в наследство, рояль… Элла, что ты скажешь о таком поведении своего мужа?
Молодая женщина, к которой были обращены последние слова, до сих пор не проронила ни слова. Она сидела у окна, низко склонив голову над вышиванием, и только при этом вопросе взглянула на говорившую.
— Я, милая мама?
— Да, ты, дитя мое, ведь ближе всего это касается именно тебя. Разве ты не видишь, с каким непростительным пренебрежением относится Рейнгольд к тебе и ребенку?
— Он так любит музыку! — почти прошептала Элла.
— Неужели ты намерена еще оправдывать его? — вспылила мать. — В том-то и несчастье, что он любит музыку больше жены и ребенка, что ему до вас никакого дела нет, для него главное — сидеть за роялем и фантазировать. Или ты не имеешь никакого представления о том, что может и чего должна требовать от своего мужа женщина, и о том, что первый ее долг — образумить его? Но, впрочем, от тебя, видимо, нечего ждать.
И в самом деле, судя по внешнему виду молодой женщины, от нее не приходилось ждать многого. Мало привлекательного было в ее наружности, единственное, что, пожалуй, можно было назвать в ней красивым, а именно хрупкий, девически стройный стан, совершенно скрывало неуклюжее домашнее платье, как будто специально сшитое с такой целью. По своей примитивной простоте оно гораздо более приличествовало служанке, чем дочери хозяина дома. Надо лбом Эллы виднелась только узенькая, гладко причесанная белокурая прядь, остальные волосы совершенно исчезали под скромным чепцом, который пристал бы скорее ее матери и уж никак не подходил к лицу девятнадцатилетней женщины. Это бледное, лишенное всякого выражения лицо с опущенными глазами не могло ни в ком возбудить интереса, на нем запечатлелось какое-то безучастие, граничащее с тупостью, и в тот момент, когда она оставила свое вышивание и подняла взор на мать, в нем отразились такая робкая беспомощность и растерянность, что Альмбах счел нужным прийти на помощь дочери.
— Оставь в покое Эллу! — сказал он жене сердитым и в то же время сострадательным тоном, каким обычно отклоняют вмешательство ребенка. — Ты ведь знаешь, с ней не стоит ничего обсуждать. Да и что она может тут сделать! — Он пожал плечами и с горечью продолжал: — Вот мне награда за самопожертвование, с которым я взвалил на себя заботы о воспитании осиротевших сыновей своего брата. Гуго, забыв и всякую благодарность, и благоразумие, тайно бежит из дома, а Рейнгольд, выросший у меня в доме, на моих глазах, причиняет мне тяжкие заботы своей склонностью к сумасбродствам. Но этого я все же еще держу в руках и теперь подтяну вожжи так, что у него пропадет охота заниматься глупостями.
— Да, неблагодарность Гуго в самом деле вопиюща, — подтвердила госпожа Альмбах. — Глубокой ночью, в мрак и ненастье, бежать из-под нашего крова, отправиться в море «искать счастья по белу свету», как было написано в оставленном им прощальном письме, — это и в самом деле ужасно! Однако он как будто и нашел его. Уже два года тому назад пришло письмо от «капитана» Рейнгольду, который недавно говорил и о предстоящем его возвращении.
— Гуго не переступит моего порога, — с торжественным жестом заявил купец. — Я ничего не знаю о его переписке с Рейнгольдом, да я и не хочу вовсе слышать о ней. Пусть они переписываются у меня за спиной, но если этот выродок осмелится показаться мне на глаза, он узнает, что значит гнев оскорбленного дяди и опекуна.
Пока родители горячо занимались, очевидно, излюбленной темой разговора, Элла незаметно вышла из комнаты и спустилась по лестнице в контору, помещавшуюся в нижнем этаже дома. Молодая женщина знала, что теперь, в обеденный час, там нет никого из служащих, и это обстоятельство придало ей духа пойти туда.
Контора была большой мрачной комнатой, которой голые стены и окна с решетками придавали вид тюрьмы. Никто не позаботился сделать ее сколько-нибудь комфортабельной или, по крайней мере, придать ей более приветливый вид… для чего? Все необходимое для работы ведь было налицо, остальное — роскошь, а роскоши торговый дом «Альмбах и Компания» не допускал никогда и ни в чем.
В тот момент, когда молодая женщина вошла в контору, там не было никого, кроме молодого Альмбаха, сидевшего за конторкой перед раскрытой торговой книгой. Бледный, с утомленным видом и