Тогда Муромец решил, что на Тристана он никак не похож. И не в том дело, что Артуров рыцарь был смазлив на рожу, а Илья совсем наоборот. И не в том, что Тристан убил дракона, а из Владимировой дружины таким мог похвастать разве что Добрыня. И даже не в том, что Тристан был королев племянник, а Илья — из ратаев[22], деревенщина, короче сказать. Просто чувствовал старый богатырь, что любит Апраксию не как обычно, а как сестру, которой у него никогда не было. Наверное, и князь это понимал, потому что как-то раз, отозвав богатыря в сторону, посмотрел снизу вверх, в глаза, и спросил:
— Ты, Илья, мне вот что скажи... Ты ко мне в терем... Ты просто так ходишь или еще зачем?
Илья, не сразу поняв, почесал в затылке:
— Ну, не просто так, конечно. Тебе доложиться, ну, песни там послушать, на пиры опять же. Или с Апраксией поговорить.
— А с Апраксией о чем говоришь? — не отставал пытливый Владимир, наставив строго бороду в грудь Муромцу и стараясь что-то высмотреть во взгляде Первого Богатыря.
— Так это, умная она у тебя, — как-то особенно незло улыбнулся Илья. — Ее просто послушать приятно. И знает уйму всего, и совет может дать. А давеча вот спрашивала, когда у нас сыновей на коня сажают, она же на сносях.
Тут Илья рассмеялся.
— Ты чего ржешь? — озабоченно спросил князь.
— Да она меня тут спрашивала, чего, мол, я неженатый? Говорила, что, если русские не нравятся, она из Царьграда кого-нибудь вызвать может или к варягам сватов послать. Нехорошо, мол, Первому Катафракту без жены ходить.
— А ты что?
— Да я так, шутейно ответил. Сказал, что на Руси женатый, одну ее беречь должен. А ты чего спрашиваешь-то, княже?
Владимир посмотрел в сторону.
— Да подходил туг один, Твердята, может, слышал?
— А, кособрюхий... Не понимаю, княже, зачем ты их при дворе держишь. Ни в бой, ни в совет, только пузо перед собой таскать.
— Зачем держу — не твоего ума дело. Говорил он, что вот ходит-де к твоей жене Илейка, а зачем ходит — непонятно, не пошли бы слухи нехорошие, что князь у нас теперь...
— Вон оно что... — Терем качнулся, белый мрамор стен почему-то покраснел, и словно со стороны услышал Илья свой голос, глухой и низкий: — А ты сам-то как думаешь?
— Ты на князя не рычи, — спокойно ответил Владимир. — Твердяте сейчас батогов на конюшне прикладывают, потому что думаю я — не о моей чести он заботится, а о том, чтобы я твою голову снял. Хочу у тебя спросить, Первый Катафракт, не как князь у дружинника, а как у мужей принято.
Красная пелена сменилась розовой, а потом и вовсе развиднелось.
— Ты Данилу Ловчанина помнишь, княже? — тихо спросил Илья, глядя в сторону.
Князь вынес удар, не дрогнув.
— Помню.
— Так вот, князь Владимир Стольнокиевский, тогда мы все, сколько было нас на Заставе, дали клятву друг другу, что никогда ни один из нас даже в мыслях больше такого не совершит. Понимаешь меня? А слово я держу. Хорошо у тебя в тереме бывать, спокойно тут, жизнь другая, не такая, как у меня. Потому и приходил. Ни своей, ни ее, ни твоей чести никогда я порухи не делал, если хочешь, откажи мне от дома, только уж сделай это на людях, раз слухов боишься.
Князь облегченно вздохнул:
— Ну и слава богу. Слову твоему верю, а Твердята давно напрашивался. Приходи когда хочешь, Первый Катафракт, мы тебе всегда рады.
Княгиня тогда ничего не узнала, а повторять судьбу Твердяты, который полгода на коня сесть не мог, никому не хотелось. Илья продолжал бывать у князя, да и остальные богатыри приходили посидеть за столом у Апраксии. Ромейка любила слушать молодецкую похвальбу степных порубежников, по-детски восхищаясь рассказам о небывалых подвигах, в которых почти не было неправды. Похоже, она и впрямь примеряла богатырей к героям старых эллинских сказаний (Илья и остальные заставили Бурка пересказать им сказки и о Геракле, и об аргонавтах, и о прочих староромейских мощноруких душегубцах) и не раз заступалась за буйную братию перед мужем.
Сейчас Илья просто стоял и смотрел на Апраксию, не зная, что сказать. Княгиня потяжелела за эти годы, два сына — это не шутка, но от красоты ее все равно перехватывало горло. Одета она была, в отличие от мужа, просто, лишь тонкий золотой обруч поверх белого покрывала на волосах да тяжелые резные колты у висков отличали ее, платье синего шелка было без узоров. Не место ей было здесь, но Апраксии, похоже, и не думала об этом.
— Скажи хоть, где сесть можно, Илиос, не стоя же разговаривать будем.
Илья покачал головой.
— Уж и не знаю, княгиня, куда посадить такую гостью. Скамей тут у меня, сама видишь, не имеется. Разве вот на сундук — он чистый, я на нем книги держу.
Княгиня села на краешек сундука, выпрямив спину.
— Садись и ты, Илиос, как говорится, в ногах правды нет.
Топчан едва возвышался над землей, так что княгиня лишь чуть-чуть подняла голову, чтобы видеть лицо богатыря.
— Владимир сказал мне, что ты отказался выйти из погреба?
— Да. — Илье не хотелось говорить об этом, потому и ответил коротко.
— И ты знаешь, что города нам без тебя не удержать?
— Вам и со мной его не удержать. Семь тем — не шутка.
— Я понимаю. — Илья вдруг увидел, что княгиня сжала руки так, что побелели косточки на пальцах. — Но ты мог бы вернуть своих товарищей. Алексиоса, Добрыню, дружину...
— Не знаю. Если правда то, что о них говорят, может, и не пойдут они никуда.
— Но все же можно попробовать! Илиос, в городе восемь тем народа, но тех, кто может держать оружие, и пятой части не будет, и то, если вооружить всех, от двенадцатилетних подростков до стариков! Неужели тебе все равно... — она запнулась. — Как бы ты не был обижен, нельзя же так... — тихо закончила княгиня.
«Разразил бы Ты меня сейчас, Господи, что Тебе, молнии жалко», — с тоской подумал богатырь. Умом он понимал, что сейчас бы и выйти на свет божий, надеть доспех и сделать то, что можно, чтобы степнякам если и ворваться в Киев, то лишь через него, убитого. Но чей-то дрянной голос нашептывал гаденько, удерживал, не пускал.
— Зря ты пришла, княгиня. Не пойду я, — глухо сказал Илья. — Уезжай, пока можно. Бери детей и уезжай, к брату, в Царьград.
Сказал — и пожалел. Княгиня поднялась с сундука, и богатырь вдруг понял, что сейчас он, Илья Муромец, Первый Русский Богатырь, не осмелится посмотреть Апраксии в глаза.
— Уехать? Мне? Ты забыл, видно, с кем говоришь, Илиос. Я — великая княгиня русская! Здесь мой дом, здесь теперь моя Родина. Приживалкой к брату ехать? Княжичей туда везти? Ты, верно, обо всех по себе судишь. Когда мой муж встанет с мечом в воротах Киева, мы — я, и дети мои, и мои боярыни — войдем в Десятинную[23] и затворимся там. Пусть я умру, сгорю, но в своем доме, на своей земле, как честная княгиня, а не жалкая попрошайка.
Апраксия резко повернулась и шагнула к выходу. У двери она обернулась, и голос ее, как плетью, хлестнул богатыря:
— Ты знаешь, Илиос, я всегда заступалась за вас перед мужем. Владимир говорил: Алексиос — развратник и хвастун! Но он убил демона на крылатом коне, отвечала я. Добрыня заносчив и высокомерен. Но он победил дракона! Самсон — скуп, Казарин — ленив, Дюк кичится своим богатством, Поток спутался с колдуньей! Но они — богатыри, они — наши защитники. Он говорил: Илья Иванович — пьяница, буян, наглец. Как ты можешь, отвечала я, это твой лучший воин, он очистил дороги от разбойников, он спас Чернигов, он заслоняет нас всех от Степи. Я — дочь басилеев, мой род восходит к кесарям, что уже тысячу