сероватого до палевых и розоватых оттенков; эта белая живопись как-то сама полилась из моего нутра. Меня поразило, что в этих моих полотнах нигде не просматривались белила. Раньше мне это было невероятно трудно: как бы я ни старался, а специфическая противная запыленность белил все равно кое- где давала о себе знать. А здесь белила абсолютно не чувствовались, как не ощущалась и чистота тонов — синего или сиреневого, коричневого или красного.
Светлана надолго застыла в этой комнатке. Она разводила руками как бы в намерении остановиться перед одним из холстов и не могла.
— Здесь как в храме — все одухотворено, — сказала она, думая о чем-то своем. Я наблюдал за нею. Костя курил в форточку. Он уже много раз видел мою живопись и теперь молчал.
— Есть какие-то вопросы? — спросил я у Светланы, когда она, тяжело вздохнув, заметалась по второму кругу от одного холста к другому.
— Очень много вопросов, но мне стыдно спрашивать. Наверное, я покажусь вам глупой.
— Ради бога, не стесняйтесь, — сказал я как можно доброжелательнее.
— Это все вы или главное заключается в вашей технике? — сказала она, показывая рукой на белые холсты.
— Замечательно. Если хотите, именно этот вопрос я постоянно задаю себе. Эти пейзажи родились у меня как бы подсознательно. Я даже не знаю, почему они такими получились. И теперь я думаю, если это я, то какой же я на самом деле.
— Вы хотите сказать, что в этих пейзажах, возможно, и не отражена ваша сущность?
— Мне кажется, что у человека баснословное количество сущностей. Сегодня одна, а завтра другая.
— Выходит, человек так непостоянен, что на него и положиться нельзя?
— Нет, я думаю, что основание этих сущностей абсолютно постоянное, а вот формы проявления разные…
— Значит, все-таки сущность одна, а не множество?
— Можно и так, — согласился я. — Но мы отвлеклись. Если говорить именно об этих пейзажах, то их сущность лучше, чем сущность моего 'я'.
— Почему?
— Потому что в этих пейзажах много света. Много интуитивного. А я безнадежно рационалистичен.
— Это же хорошо.
— Я у Бердяева вычитал такую мысль: 'Любовь есть интуиция личности. Эту интуицию нужно иметь и о других и о себе. Нужно любить себя'. Я не могу достичь ни интуиции, ни любви к себе, ни любви к тому, что я пытаюсь создать.
— Зато вы нас учите этому.
— Конечно, я вас учу лучшему, иному, чем то, что есть во мне. Я хочу, чтобы вы на несколько порядков превосходили меня. По-моему, Костя кое в каких вещах во многом превзошел меня.
— В каких это? — спросил Костя.
— Ну хотя бы в способности к самоограничению.
— Вы так считаете?
— Я это вижу. Вы собираетесь показать мне свои рисунки? — обратился я к Светлане.
— После того, что я увидела, мне стыдно показывать свои поделки. А вот стихи свои я вам покажу. Только не читайте вслух.
Я развернул тетрадь. С первых строчек повеяло болью, одиночеством, безысходностью. Костя вышел в коридор покурить.
— Неужто совсем так плохо?
— Совсем, — прошептала она.
— У вас же все есть. Молодость, красота, ум, силы, наконец…
— А кому это все нужно? Вы же говорили сами, если есть все, а нет любви, то ничего нет…
— Надо ждать.
— Вы же сами говорили, что молодость не терпит ожиданий, — улыбнулась Светлана.
За окном пылал закат. Солнце садилось, обливая яростной киноварью дома, деревья, небо.
— Вы видите солнце. Сейчас его не станет. А завтра оно снова явится и будет светить всем. Так и в жизни: сегодня кажется, что нет любви, а завтра любовь сама приходит к тем, кто умеет ждать.
— Непременно приходит? — вдруг весело и живо откликнулась Светлана.
— Конечно, — сказал я и коснулся рукой ее головы.
— Спасибо, — печально сказала она, то ли за то, что я коснулся ее волос, то ли за то, что посоветовал ждать.
Вошел Костя. Светлана тут же набросилась на него:
— Костя, скажи ты счастлив? Чего больше в твоей жизни радости или тоски? Только честно?
— Тоски, конечно, больше, — ответил Костя. — Но я ее прогоняю, когда переключаюсь на какое- нибудь дело. У меня дело всегда убивает тоску.
— А без любви ты мог бы жить?
— Живу же. Не умираю, — ответил Костя, смеясь. — Хороший секс лучше всякой любви.
— Фу, какая мерзость! — вспыхнула Светлана и перевела разговор на другую тему. Она обратилась ко мне с вопросом: — Мне кажется, что за вашими холстами что-то спрятано. Кажется, что если снять верхний слой красок, то за ними будет что-то другое. Говорят, зрение бывает внешним и внутренним. То есть человек не все осмысливает, что видит, что-то остается за кадром. В вашей живописи меня что-то волнует, а что понять не могу. Это что-то, должно быть, остается за кадром. Может быть такое?
— Вы очень щедрый зритель, — сказал я. — Слишком хорошо говорите о моих работах.
— Они совсем другие, чем на репродукциях. — И вдруг совсем неожиданно: — А вам очень трудно живется? Извините, опять меня не туда понесло.
— Отчего же, — ответил я. — Мы все живем в трудное время. Все ждем беды, и это ожидание делает жизнь порой невыносимой. Так ведь, Костя?
— Не согласен. Я, конечно, не перенес в своей жизни столько, сколько вам досталось, но все время ждать беды — это неверно. Жить надо, а не страшиться неприятностей. Верить надо в лучшее, а не в худшее. Это ваши же слова.
— Согласен, Костя. Я рад, что у меня такие жизнерадостные ученики…
Потом мы пили чай, и Светлана была весела и внимательна к нам обоим. Несмотря на мои протесты, она вымыла чашки, вытерла со стола и еще раз зашла в комнату с белой живописью. Я последовал за ней. Разглядывая картины, Светлана вытащила из сумки конверт и положила его на подоконник.
— Когда мы уйдем, прочтете. Только не осуждайте, пожалуйста…
В письме было всего несколько строк:
'Дорогой Виктор Иванович! Я люблю Вас так сильно, как может любить человек, осознавший, что это его единственная и вечная любовь. Я у вас ничего не прошу и не рассчитываю на взаимность. Но если Вам станет чуточку лучше от того, что Вас кто-то самозабвенно любит, я буду счастлива.
Светлана'.
Читая эти строки, я ощущал в себе не только прилив сил, но и всю полноту человеческого бытия, наполненного до предела человеческой радостью.
Я не знал, как будут складываться мои отношения со Светланой, но я был уверен, что не смогу удержаться от любви к ней. По мере того как я вчитывался в скупые строчки ее письма, во мне росла любовь к ней, и никакими страхами нельзя было сдержать этого моего нового чувства.
А потом меня охватило сильное волнение. На глаза навернулись слезы: за что же мне, Господи, послано такое счастье?!