попыток заискивать перед следователями и однажды, когда Борис Берман в разговоре с ней нелестно отозвался о Григории Аркусе, назвав его «бабником», Анна резко осадила его: «А вы и ваше начальство — разве не бабники? Вы думаете, в Москве не знают, за кем вы увиваетесь?»
Между тем время шло, а Черток всё оттягивал её очную ставку с Рейнгольдом. Это был верный признак, что он натолкнулся на какую-то трудность. Наконец, он был вынужден признать, что Рейнгольд отказывается подтвердить свои, давние показания в отношении Анны Аркус. Итак, единственное свидетельство, на котором держалось её обвинение, отпало. С. дал понять Чертоку, что, в таком случае тому надлежало бы переписать протокол допроса Рейнгольда, исключив из него строчки, относящиеся к Анне Аркус. Но Черток ответил, что об этом не может быть и речи, потому что показания Рейнгольда уже доложены Сталину и утверждены им. Быть может, для того чтобы оправдать себя в глазах С., Черток добавил: «Вы должны принять во внимание, что это — политическое дело!»
Не слишком рассчитывая на успех, С. предпринял, тем не менее, дальнейшие шаги, чтобы спасти Анну Аркус от ежовской мести. Он написал официальное заключение, предлагая в нём прекратить дело Анны Аркус за отсутствием состава преступления. С этой бумагой он пошёл к Молчанову. Прочитав написанное, Молчанов спросил у С., известно ли ему, что Анна Аркус арестована по инициативе Ежова. С. ответил утвердительно. «А вы не хотите доложить это дело Ежову лично?» — спросил Молчанов. С. выразил такую готовность.
На следующий же день его без объяснения причин отстранили от следствия поэтому делу. Ему было приказано передать дело Анны Аркус Борису Берману. Стало ясно, что Молчанов не рискнул поставить перед Ежовым вопрос об её освобождении.
Кончилось дело так: Берман и Молчанов всё-таки доложили Ежову своё мнение. Услышав, что могла бы идти речь о её освобождении, он скривился и пробурчал: «Эта скандалистка заслуживает расстрела! Дайте ей пять лет — не ошибётесь».
ШАНТАЖ
Будучи назначен контролировать подготовку процесса, направленного против Зиновьева и Каменева, Ежов, по-видимому, уже знал, что через несколько месяцев Сталин назначит его наркомом внутренних дел. Только этим можно объяснить необычный интерес, какой он проявлял к методам оперативной работы НКВД и к чисто технической стороне обработки заключённых. Он любил появляться ночью в обществе Молчанова или Агранова в следовательских кабинетах и наблюдать, как следователи вынуждают арестованных давать показания. Когда его информировали, что такой-то и такой, до сих пор казавшийся несгибаемым, поддался, Ежов всегда хотел знать подробности и жадно выспрашивал, что именно, по мнению следствия, сломило сопротивление обвиняемого.
Время от времени Ежов и сам прикладывал руку к следствию. Мне рассказывали, как несколько вечеров подряд он «работал» со старым большевиком, заслуги которого перед страной были широко известны, и с его женой, тоже старым членом партии. Я не стану приводить их настоящих имён, потому что боюсь, как бы преследования не коснулись их детей, которые, по моим данным, пережили сталинщину и смерть своих родителей. Условимся называть этого старого большевика Павлом Ивановым, а его жену — Еленой Ивановой.
Павел Иванов, человек аскетичной внешности, при царском режиме подвергался неоднократным арестам и отбыл десятилетний срок на каторге. В годы гражданской войны он стал выдающимся военачальником. Его жена тоже имела немалые заслуги перед революцией, пользуясь широкой известностью среди старых членов партии. Оба они примкнули к троцкистской оппозиции и после её разгрома были сосланы в Сибирь. В 1936 году их доставили в Москву и поместили во внутреннюю тюрьму НКВД.
У Ивановых было двое сыновей. Младший, которому к тому времени исполнилось пятнадцать лет, жил в Москве с бабушкой.
Следователи «работали» с Ивановым и его женой целых четыре месяца, однако безуспешно. Иванов оставался твёрд как кремень и не поддавался на уговоры и угрозы. Елена Иванова, женщина очень экспансивная, со всей страстью парировала домогательства следователей. Правда, в её позиции было одно слабое место, которое в конце концов и оказалось для неё роковым. То ли потому, что сама она была кристально честным человеком, то ли потому, что следователи хорошо разыгрывали свою роль, у Елены Ивановой создалось впечатление, что НКВД верит, будто старые большевики намеревались убить Сталина. Поэтому она считала своей главной задачей убедить их, что ни она, ни муж, ни их товарищи по сибирской ссылке никогда ничего не слышали о заговоре против Сталина и что НКВД введён в заблуждение информацией, исходившей от какого-то слишком усердного агента-провокатора. Как это часто встречается среди арестованных, не очень искушённых в вопросах права, она ошибочно полагала, что не обвинители должны доказать её виновность, напротив, она должна доказать им, что невиновна в приписываемых ей грехах.
Как-то поздним вечером Ежов в сопровождении Молчанова зашёл в помещение, где допрашивали Елену Иванову. Услышав, что это Ежов, она взволнованно обратилась к нему, приводя те же доводы, какими безуспешно пыталась воздействовать на следователей. Она умоляла его сказать только, что ей следует сделать, чтобы доказать невиновность — свою и своего мужа, — и она докажет! На это Ежов отвечал, что НКВД слезам не верит и что для спасения обоих, а также чтобы оградить своих детей от грозящих им неприятностей, она может сделать лишь одно: искренне раскаяться и помочь партии.
— Вы отрицаете, что обсуждали план убийства товарища Сталина, потому что боитесь ответственности! — заявил Ежов.
— Ничего подобного! — воскликнула Елена Иванова. — Как мне убедить вас, что я отвергаю эти обвинения не из трусости, а потому, что я не виновна?
И тут ей в голову пришла отчаянная идея.
— Я вам докажу — истерически закричала она, — что я не трушу! Если вам угодно, я сию же минуту напишу тут, в вашем присутствии, заявление, что я хотела убить Сталина, хотя это и неправда! Я это сделаю только, чтобы доказать вам, что если я отвергаю ваши обвинения, то не из трусости, а оттого, что я не виновна!
— Прекратите провокацию! — прошипел Ежов.
— Это не провокация! — кричала Елена Иванова. — Дайте мне… Я сейчас же подпишу!..
— Посмотрим, — буркнул Ежов.
Он сделал следователям знак, чтобы они воспользовались состоянием обвиняемой. Те не двинулись с места. Только после того, как Ежов повторил своё приказание, один из следователей поспешно набросал от имени Елены Ивановой такой текст: будучи настроенной враждебно к руководству партии, она чувствует себя способной совершить террористический акт, направленный против Сталина. Следователь подсунул эту бумажку Елене Ивановой и подал ей перо.
Она заколебалась на секунду, затем, повернувшись к Ежову, произнесла:
— Вы знаете, что всё тут написанное — неправда. Но я это подписываю, полагая, что совесть вам не позволит использовать это против меня.
И она подписала бумажку — это было всё равно, что подписать себе смертный приговор.
Ежов отправил Елену Иванову обратно в тюремную камеру, приказал привести её мужа и объявил ему, что его жена только что во всём созналась: будучи в сибирской ссылке, они обсуждала с ним и с другими ссыльными секретную директиву Троцкого о необходимости убийства Сталина. В доказательство Ежов предъявил Павлу Иванову признание, подписанное его женой, заметив при этом, что у следователя не нашлось времени подробно запротоколировать её показания.
Увидев подпись своей жены, Павел Иванов выкрикнул в лицо Ежову: «Что вы с ней сделали?» В этот вечер он впервые утратил выдержку, Однако он по-прежнему отказывался оговаривать себя и своих товарищей. То обстоятельство, что Ежов являлся секретарём Центрального Комитета партии, не производило на Иванова никакого впечатления, и, когда тот принялся оскорблять его и поучать, что большевик дескать должен жертвовать чем-то для партии, Иванов ответил: «Мне хотелось бы знать, чем