сказать: в деревню вернулся Генко Илюхин; потом Генко видит темнобровую Валюшку («большие, загнутые ресницы, чистая, ни одного пятнышка, розовая щека…»); потом они уезжают из Бердяйки уже как муж и жена. Откуда, как, что? Неважно. Валя «целый день ждала Сашу, но он не пришел… а пришел Геннадий…» и «через несколько дней они уезжали из Бердяйки…». Этот полный отказ от личных мотивировок вытекает из ограниченности примитивной нравственной ситуации.
В нетронуто-естественном существовании Белов наивно пытается нащупать уровень всеобщего смысла. Его герой, пропускающий сквозь себя всю эту медленно текущую жизнь, знает, чему она, как целое противостоит. В подчеркнутой бессюжетности его деревенской жизни таится свой общесюжетный результат, хотя он и не выявлен четко.
Следя за естественной, никуда не движущейся жизнью героев, мы с неизбежностью наталкиваемся на вопросы: ну и что? К чему все это? Что из этого? Белов словно ждет этого вопроса, он незаметно провоцирует его в нас, и когда мы наконец начинаем искать в жизни его героев какой-то вне этой жизни состоящий смысл, то и получаем главный ответ: а ничего из этого не следует. И не должно следовать. И не спрашивайте с жизни ничего другого, кроме нее самой.
Вот эта-то жизнь, природная, земная, простая, полная трудов и горестей, радостей и забот, и есть последняя истина. Первая и последняя. В таком подходе к жизни сказывается ограниченность и узость авторского взгляда на мир. Бытие Бердяйки настолько самососредоточенно, что деревня почти не замечает своих оппонентов.
Личностный выбор будто бы неважен для героев Белова. В этой повести героини выходят не за тех, кого ждут, а рожают не от тех, за кого выходят, и это обстоятельство, которое в другой системе этических координат могло бы стать предметом драмы, здесь не нарушает этического равновесия: чтобы поддерживать простую жизнь, Бердяйке достаточно рожать побольше, а кто, от кого — это еще впереди, эта личностная этика прояснится у Белова позже, а сейчас он знает одно: «Бердяйка живет, что бы ни творилось на земле».
Ну и что?
Она не реагирует на этот вопрос.
Вспомните: впервой повести А. Битова состояние героя определялось лишь реакциями на внешние раздражения. В первой повести В. Белова состояние героя тоже определяется извне — оно и определено средой и ограничено ею: на раздражения, внешние по отношению к самой материнской среде, герой Белова вообще не реагирует. Герой Битова начинался с «жизни навылет». Герой Белова начинается с «жизни в себе».
И это составляет своеобразие его внутри так называемой деревенской прозы.
Сравните Белова с Виктором Лихоносовым. Они почти ровесники; у них много общего в судьбе и в творчестве; они занимают в реестрах критики одну графу. В. Лихоносов, сибиряк по рождению и краснодарец по жительству, пишет не лесную Вологодчину, а Зауралье либо степную станичную Кубань, но это иной географический вариант того же ландшафта души: В. Лихоносов влюблен в село, в его старинный уклад, в тягучие песни, в просторы, в полевую тишину. Он уважает в сельских жителях простоту и чистоту и ту нравственную связь, которая объединяет всех: стариков и старух, парней и девушек, детей и взрослых. Этот традиционный мир — нравственный эталон. В «Чалдонках» деревенские слегка тушуются перед приехавшими студентами, но Лихоносов твердо знает, что истина на стороне первых, что здоровая чувственность чалдонок выше и чище нервной рефлексии студента Миши, который хоть и тянется к ним, но вряд ли способен понять, почему приласкала его тоскующая в одиночестве Варя. В повести «Родные» мы видим переселившихся в Сибирь воронежских крестьян. Их так же тянет на родину, как и героев Белова… Но вот и разница. Лейтмотив Лихоносова: все проходит, на родине все переменилось, там своих не осталось, и мест-то не узнать. Герои Лихоносова — странники, в них заложена не только патриархальность Ноя, но и любопытство Адама, недаром Лихоносов так почитает Ю. Казакова с его «Адамом и Евой». «В деревню, снова подумал я, в деревню!» Так любит деревню блудный сын. «Уезжать мне всю жизнь… Уезжать и возвращаться…» Он искренне тянется к простой жизни, но простая жизнь могла бы сказать ему словами любимой женщины: «У тебя на первом месте какая-то своя идея… книги, путешествия, еще что- то… а потом уж я… А ведь вы у нас всегда на первом месте». Наверное, Лихоносов более характерен для современной прозы, чем Белов: время-то подвижное. Но я отмечу то, что важно: у Лихоносова деревенское — извне, хотя он и готов всякий раз, возвращаясь, вставать перед сельскими жителями на колени.
Теперь вникните в своеобразие деревенской прозы Василия Белова. Не узнать родных мест — мотив совершенно невообразимый для него: у Белова человек не странник, а житель.
Он не знает бытия, взятого со стороны, извне.
Его проза, пронизанная любовью к деревенскому быту, к старинному, устоявшемуся, укоренившемуся жизненному укладу северного села, могла бы, конечно, стать элементарным и плоским почвенничеством, если бы Белов сделал эту старину объектом, предметом любования. Но в том-то и дело, что нравственный облик Белова-писателя с самого начала абсолютно исключает момент подглядывания, любования со стороны — Белов весь внутри той жизни, которая его порождает, он не может сделать эту жизнь предметом профессиональной эстетики, потому что носит ее в себе. Его стиль, весь насквозь пронизанный узорными речениями северных крестьян, мог бы стать стилизацией, искусностью, орнаментом, если бы узорность речи была для Белова объектом созерцания, моментом профессионального мастерства, но она для него — существование, раскрытое изнутри.
В том, как Белов слушает народную речь, угадывается, конечно, литературная традиция. Перечитайте беловскую «Колоколену»: «Ой, говорю, москвич невыделанный, гляди, выхолостишься. Полтора-то рубли привез, да и нос в небо, подожди, говорю, живо без порток набегаешься. Вот, выложила я ему этакую лекцию, гляжу, нафуфырился, как петух под дождем. Я, гу, не криви губу-то, не велик министр…» Конечно, это не наивная запись, в этом воспроизведенном резном говоре чувствуется Лесков, чувствуется и Шолохов, с его казачьими байками. Белов недаром попал в умельцы, в искусники, так что когда журнал «Вопросы литературы» устроил анкету о языке писателя, то к Белову обратились с вопросом сразу же: уж он-то вроде бы явно внутри словесной системы, уж он-то «проблемой языка» вовсю занимается.
И что же? Ответ В. Белова поразителен. «Проблемы языка», как таковой, он вообще не принимает. Никаких противостоящих систем словесного искусства не признает.
Тут корень его этики. Нет языка отдельно от бытия. Нет проблемы отдельно от жизни.
Поэтому, например, отточенные лесковские или шолоховские элементы стиля так просто соединяются у Белова с трогательными и совершенно тургеневскими красками (легко ли, вообще говоря, примирить шолоховскую густоту с тургеневской прозрачностью?). У Белова все это соединяется не в словесной системе, а в «дословесном» переживании, ибо он не описывает, а вживается, и чувства у его героев кажутся не событием, а простым бытием.
Белов влюблен в тип тихой деревенской девушки, он знает именно этот, потаенно-лирический вариант характера, он почти не пишет боевых, лихих, агрессивно-задорных деревенских девчат, он пишет мечтательно-одухотворенных, любящих несложно и прочно, плачущих тайком. Эти тайные слезы характерны; у Белова, если и плачут, то уйдя куда-нибудь, убежав с глаз, горюют, а не демонстрируют. Следя чутко и влюбленно за сердцем своей Любы, Белов не слишком заботится о связности действия и живописности повествования — весь смысл и сюжет его прозы в том, как просто и доверчиво вырастает любовь в тихом сердце.
Вспомним, что и проза Андрея Битова держится не внешним сюжетом и не искусной живописью, а такою же внутренней логикой душевности. Эти писатели оба вскрывают структуру психологического процесса, они пишут человека морального. Но существо их этических открытий разное.
А. Битов открывает психологический стереотип. Из этого стереотипа человек у него любой ценой хочет вырваться.
В. Белов тоже открывает психологический стереотип. Из этого стереотипа человек не собирается вырываться: в нем человек вполне выявляет себя. Это уже не механический стереотип толпы — это органический стереотип традиции, стереотип ритуала, принципиально отличный от мгновенного отчуждения людей в толпе, потому что он строится на ином основании. Рассказ «Люба-Любушка» характерен для Белова тем, что все идет здесь по обязательному ритуалу, но доверчивая живая душа действительно всецело выявляется в традиционном действии. Люба ждет праздника потому, что должно там что-то радостное произойти, и вот она видит на гулянье черноглазого парня, и потом ей снится тот большой праздник, и,