воспримете этот воспаленный монолог. Но вы ни за что не угадаете, из чьих реплик он составлен. Где тут слова хитрого московского пижона Глеба, а где слова крутого рыбака Прохора, где мысли браконьера, а где мысли инспектора, где следователь, а где подследственный, где высказывается сам взволнованный автор, литератор Галузо, а где подосланный его дамой подлец, которого за эти же речи литератор немедленно сгребает за грудки и вышвыривает вон.

О чем это говорит?

О том, что при пересадке публицистических идей в ткань художественного произведения — романа — должно происходить их преображение. В противном случае выходит парад масок. Элигий Ставский, между прочим, всегда был силен в остроте доводов, в умении подметить факт, деталь, словечко, элемент реальности. Ему никогда не удавалось убедительно свести элементы в целое. Так было пятнадцать лет назад, в его первых, «исповедальных» повестях. Так и сейчас, в «рыбацком» романе. Здесь действуют не характеры, с неизбежностью порожденные данной средой, и не духовные проповедники, идущие до конца и расплачивающиеся за свои идеи. Здесь действуют как бы фехтовальщики в масках. И дело не в том, кто прав, а в том, кто ловчей уколет.

Что же автор? Автор — болельщик. Но не судья, нет. Для того чтобы судить, кто прав, для того, чтобы решать, как быть, автор мобилизует «бога из машины»… буквально из машины: из роскошного лимузина выходит приехавший на лиманы секретарь крайкома, он-то и знает, что делать. Впрочем, прежде он устраивает литератору Галузо легкий экзамен: вот вам, товарищ литератор, «все исходные данные»: море осолоняется, а валюта нужна, а поля орошать надо, а людей кормить надо, а заводы строить надо — что вы предлагаете? Литератор искренне разводит руками. Его собеседник, уловив следы мучительной борьбы на лице литератора, сочувственно вздыхает: «Ответственная у вас профессия». А когда литератор горячо поддерживает эту и другие мысли секретаря, тот даже хвалит его: «Вот видите, понимающий народ ленинградцы», — «хлопнул себя по колену и улыбнулся чему-то своему».

Тут я тоже, признаться, хлопнул себя по колену и улыбнулся кое-чему своему. Я вспомнил, что года два назад диалог с секретарем крайкома был опубликован в «Литературной газете» в качестве очерка[4]. И вот там, в очерке, все эти бодрящие самохарактеристики автора выглядели, представьте себе, нормально. В романе они выглядят ужасно. Это ведь дело очень тонкое — присутствие «товарища литератора» в романе, написанном от первого лица. Одно дело скромный корреспондент «Литературной газеты», берущий интервью у секретаря крайкома. Другое дело — литератор Галузо, герой романа, описанный во всем блеске своих любовных неудач и томлений, это ему тут говорят: да, товарищ, нелегкая у вас работка… Или млеют: ах, вы писатель? И это в самом деле вы написали такую- то книжку? Или режут правду-матку: ах, вы писатель? Отстали, понимаешь, от жизни… И т. д. И все это внутри романа! Чувствуете ли вы убийственную неловкость этого тона, этого кокетливого разгуливания на виду у всех? Помните ли вы фразу великого поэта: я избегаю говорить, что я — поэт. Сказать: «я поэт» все равно, что сказать: «Я — хороший человек».

Нам эти запреты, видать, неведомы. Мы не стесняемся. Прямо в романе обсуждаем, кого принимать, кого не принимать в Союз писателей (да, да, см. все тот же диалог с секретарем крайкома). Смущенно описываем свою пишущую машинку. И даже внутри романа «Камыши» публикуем главы из романа «Лиманы», написанные уже, стало быть, не реальным литератором Элигием Ставским, а вымышленным литератором Виктором Галузо.

Честно сказать, увидя эти главы, я и вовсе приуныл. Журнал «Звезда» набрал их другим шрифтом, в две колонки, мелко (зачем? в знак того, что это «необязательно»? можно не читать? Я поначалу испытал этот толчок: что за нонпарель? пропустить, что ли…) Но — стал читать.

И знаете? Не пожалел.

Вот парадокс: после бегающе-прыгающей, полной мнимых загадок и загадочных скачков прозы Элигия Ставского проза Виктора Галузо показалась мне глотком свежего воздуха. Она локальна, даже замкнута. Это предсмертные мысли инспектора Степанова, в последний раз объезжающего в лодке лиманы. Не буду цитировать: нет ничего труднее, чем цитировать прозу в доказательство того, что она хороша: тут понадобились бы обширные выписки, ибо хорошая проза хороша не фразами, а дыханием. И поверьте мне: там есть дыхание! И мне на мешают в его прерывистом ритме, в его несколько экзальтированной, странной, «обнаженной» стилистике отзвуки прозы Андрея Платонова. Потому что это прерывистое дыхание неотделимо от характера старого инспектора Степанова. Который знает, что море не то. И причина— не в браконьерстве. И Назарова вчера убили. А надо ехать. А служба есть служба, А честь остается честью.

Литератор Галузо, наконец-то, умер в инспекторе Степанове. Роман стал романом. Проза стала прозой[5].

Мораль сей басни?

Когда Флобер говорит: Эмма — это я, то это не значит, что художник делает герою честь, вселяясь в него или красуясь в его облике. Это значит, что художник умирает ради того, чтобы жил его герой. Когда появляется Наташа Ростова, «литератора» Толстого больше нет, понимаете? Достоевский не мобилизует себе братьев Карамазовых ни в агенты, ни в союзники. Он им себя отдает.

Есть, видно, один только путь большой прозы даже в наш «стремительный век»: если рождается, воюет, служит, умирает инспектор рыбоохраны Степанов, значит, в нем и исчезнуть. Ради него писать.

Нет, мы так не можем. Мы тащим в азовские камыши все свои «столичные комплексы», свои глубокомысленные тупики и бездны, свои, простите, цеховые проблемы. Просто написать о том, что думает инспектор, приближаясь в ночных камышах к вооруженному браконьеру, это нам кажется узко. И мы организуем многоэтажное сюжетное беганье, с «обнажением приемов», с выворачиванием технологии — детектив вперемешку с потоком сознания, «роман в романе», «роман-скандал», «роман-диспут», — как у Достоевского, как у…

Результат этого оставления «строительных лесов» замысла, этой программной «нечаянности» такой (чтобы не водить читателя по всему тексту, выпишу начало романа):

«Справа на стоянке еще можно было приткнуться (выделено везде мной. — Л. А.), но Оля повернула зеркало к себе, и я едва не задел чей-то вишневый «Москвич». Наконец я поставил машину и протянул ключи ей (кому? машине? — Л. А.)… У нее были удивительной красоты ноги, и, когда в моду вошли мини- юбки, она подпрыгнула от радости (!)…

— Мы опоздаем, Оля, — я взял ее за руку.

— Успеешь, — вырвала она руку. — И ты еще не Лев Толстой, чтобы уходить из дома…

Я шел и думал… Наша земля делается удивительно одинаковой…» и т. д.

Так, с первого абзаца жалуясь на скуку жизни и тут же прыгая от радости (в том числе и через Льва Толстого), мы и начинаем с вами, читатель, путь сквозь камыши.

1974

ЖАНР-ТО НАЙДЕТСЯ!

Прощанье с Аксеновым

При моей давней, прочной, за два десятилетия укоренившейся симпатии к Аксенову— не вдруг бы и сообразил, что «не так» в его новой хитросплетенной и изобретательной повести, — да одна сквозная нота режет ухо сразу и определённо. Именно та удивительная стилистическая особенность повествования, при котором оно может в любой критический момент вывернуться фантастикой, фантасмагорией, фантомальностью. Вознестись. Воспарить. Вместе со своим героем иллюзионистом Павлом Дуровым. Который, путешествуя по дорогам страны в своем юрком «фиате», вколочен, конечно, в правила дорожного движения, в конфликты и контакты со встречными и поперечными гражданами и вообще с суровой действительностыо, — но когда «грубятина жизнь» совсем уж загоняет иллюзиониста в угол, он врубает некий «Генератор. Как Будто» и — испаряется в эмпиреи. И оказывается на «ослепительной площади святого Марка а Риме». Или в чопорной Андорре. Или «где-нибудь в Калифорнии». И там, под сенью струй, пишет роман — новеллу — эссе — исповедь — «Поиски жанра'. Или самоопределяется по отношению к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату