Конечно, поэзию не сведешь ни к форме, ни к «умению», поэзия — это характер видения мира, это тип мышления, а значит, главное— идея.

«Боюсь, не по-разному ли понимаем мы идейность?» — спрашиваете вы.

Не зря боитесь — по-разному.

«Я читаю и говорю: это талантливо. Значит, это правда. Значит, этому-то и нужно давать идейное истолкование», — так рассуждаете вы. А несколько выше вы утверждаете: «поэзия — это нечто целостное».

Так, значит, читаете «Я помню чудное мгновенье…» и сначала чувствуете, а потом даете этому «идейное истолкование»? Где же целостность? Впрочем, не стоит ловить вас на алогизмах, их уйма.

Дело в более серьезном — в самом подходе к делу (кстати, я алогизмы — следствие этого подхода!). Есть подход созерцательный: хочу «истолковываю», хочу «перетолковываю», хочу просто «чувствую» — я, мол, вольный художник. А есть подход строителя, он дает целеустремленность и чувство ответственности. Тут уже не решается: хочу вижу «правду» — ту, хочу — эту. Тут правда одна — объективное понимание жизни во всей ее полноте и развитии.

Великое чувство ответственности, «важнейшая черта большого художника», обязывает к объективности. И если это чувство ответственности недостаточно велико, выхватываются несколько фактов — и представляются как знамение времени, как «лицо всего поколения».

И я думаю, что для настоящего художника, активно устремленного в завтра, органически неприемлемы ни эгоцентрическое бунтарство, ни «биологизм» некоторых молодых литераторов, вдохновляемых «глухонемой» музой или музой «измученной, с кругами темными у глаз».

Вы стремились доказать, что я против поиска. Упорно не «замечая» мои возражения, вы стремились «любой ценой» уверить читателя, что я за ремесленничество, за выхолащивание идеи, за робота — против Человека. Но поиск в искусстве, так же как живая конкретность идеи и специфика эстетического — само собой разумеющееся. Не об этом надо спорить, а о сути поиска.

Для меня эта суть — в поисках путей к полному «очеловечиванию» человека, к утверждению его общественного состояния как творца и хозяина жизни и в создании новых отношений и чувств, достойных его великого человеческого призвания.

Эмоциональные призывы к «поиску», «правде» и «справедливости» — это еще не поэзия. Важно вложить в эти понятия конкретное социальное содержание и сделать их достоянием каждого.

Ваши подопечные юные герои бегут из-под родительских крыш на таллинские пляжи, истерически рубят чужие серванты как символы мещанского разложения или в бессильной надежде «доказать им всем» гибнут в отчаянном рейсе, подобно Пронякину.

Такой протест, такой поиск — инфантильность. Человек в своем личном развитии в какой-то мере снова проходит путь, пройденный всем человечеством. И он может остановиться, «застрять» на одной из ранних стадий. Анархистский протест против «зла» (пошлости, серятины, инерции и т. д.) — пройденный обществом этап. Теперь, когда мы обладаем научной теорией преобразования мира, возврат к пройденным формам «борьбы» — социальная инфантильность.

Менее всего я стремлюсь делать вид, что все обстоит благополучно. Есть формалистика, недобросовестность, нетворческое отношение к труду — есть и реакции на них: скепсис, равнодушие, смятение. И то и другое требуют активнейшей борьбы с ними. Но брюзжание — плохое оружие. Нельзя, чтобы «люди внимали;— как метко пишет Р. Рождественский, — намекам, подко-лам и фигам в кармане». У таких критиканов надо забирать «моральный хлеб», не давать им спекулировать на — пока еще острых, «больных» темах, так же, как и у «бодрячков», мыслящих примитивно и «однолинейно», профанирующих высокие идеи.

Читатель ждет подлинно вооружающих произведений и нетерпим, когда ему подносятся мелодраматические или «железобетонные» суррогаты. В любом жанре, в том числе и в критике.

1962

Примечание 2000

В контексте декоративных «литературных баталий» первой половины 60-х годов этот диалог может показаться подстроенным, но, как ни странно, в реальности все было именно так, как рассказано. К нам в отдел критики журнала «Знамя» зашла познакомиться дебютантка отдела критики журнала «Октябрь», она сказала что-то «обидное» по поводу какой-то моей статьи, разговор был на людях, поэтому я ответил так же «обидно»; мы врезались в самозабвенный спор, при финише оного мне было предложено развернуть соответствующую полемику на страницах «Октября»; я заметил, что Кочетов никогда не «даст трибуну врагу», то есть такому молодому либералу, как я; мне было отвечено, что, кроме Кочетова, в «Октябре» есть такой тонкий и дальновидный человек, как Дымшиц, он — даст.

Несколько раз в ходе сочинения диалога я воздерживал мою собеседницу от разрыва дипломатических отношений, подсказывая ей иезуитски нейтральные выходы из пикировок, и мы преуспели: получили «трибуну». По тем временам это было важнее того, что в журнале «Октябрь» считали сутью дела: по «сути» они догвоздили меня в следующих номерах; но все-таки мне удалось продекларировать многое из того, что в других журналах мне неизменно вырубали за непроходимостью. Да и фамилия, четверть сотни раз тиснутая в ходе диалога, в век «массовых коммуникаций» значила едва ли не больше того, что казалось сутью. Этот диалог стал первой громкой моей публикацией: резонанс был гулкий (с выносом спора на читательские конференции), за границей «заметили» (между прочим, в Варшаве — гнездовье тогдашнего диссидентства).

При современном трезвом чтении особенно заметны белые нитки, которыми я шью свою позицию; это своеобразный парад хитроумных тактических приемов, с помощью которых молодые протестанты моего поколения дразнили своих ортодоксальных противников, оставаясь (и совершенно искренне) вместе с ними на общей платформе коммунистической веры. Решали тут не столько идеи, сколько человеческие аспекты.

По этой причине интересно в диалоге не состязание идей, а соотношение тембров. Я сохраняю эту публикацию в память о человеческом облике моей противницы.

Она была заметно старше меня. Нас невозможно было заподозрить в лирическом эквиваленте идейного противоборства; меж тем, именно это пришло в голову Борису Абрамовичу Слуцкому, когда он листал журнал с нашим диалогом; я ждал, что мэтр оценит мою диалектику, а он с проницательностью следователя-смершевца поинтересовался: «Вы не пробовали эту даму ущипнуть?» Я жутко смутился и был даже шокирован таким оборотом дела, но теперь, сорок лет спустя, готов и впрямь «ущипнуть» виртуальный образ, чтобы вернуть Ларису Крячко из небытия.

Кажется, она была врачом; в литературную критику перешла от избытка гражданского темперамента. Верила в свои идеи свято, защищала их страстно: партийные циники из журнала «Октябрь» рады были приливу такой «свежей крови» в прокуренные демагогическим дымом жилы отдела критики. Лариса Ивановна не обманула их надежд.

Это была коренастая женщина со здоровым румянцем на крепких скулах, с тонким ртом, закованным в волевые складки, с прямым, вопрошающим и недоумевающим, взглядом ясных глаз.

Она умерла рано и сделала мало.

Мне хочется помянуть эту честную душу и сказать спасибо судьбе, что на мгновенье свела меня с нею на свежем ветру Оттепели.

БЕЗЗАЩИТНОЕ ВСЕОРУЖЬЕ

Изысканный этот образ: 'беззащитное всеоружье' словно открыл мне в сборнике Беллы Ахмадулиной («Струна») существо ее лирического героя, секрет обаяния ее поэзии и тот существенно новый штрих, который вносит ахмадулинская книжка в физиономию нашей молодой поэзии

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату