Тебя тут и нету уже, а память всё едино хрен изведёшь.

В до чего же свободной стране я живу, подумалось. Год ещё назад рта не успеешь разинуть — тут же найдётся умник, который кляп тебе в пасть: не сметь! кыш! умри! Виссарионыч столько после себя блага оставил, что всё ему простительно — и миллиарды детских слезинок, и потоки недетской крови, и оскоплённый на века, ежели не навсегда, теперь уж и не проверить, генофонд…

Дико, вообще, устроена память поколенческая: покуда живы кровники, помнящие, чего у них отняли — тиран и убийца. А пройдёт лет сто — и Наполеон. В смысле герой героев, памятник без гнили и упрёка…

Надысь лицо нации всею как бы нацией выбирали. Через телевизор. Чо, дескать, мы — Иваны, чо ли, безродные? Нам, чо ли, позабавить народ кроме Дома-2 нечем?.. Гой еси, многонациональная да многоконфессиональная, вот те десять портретов, давай-кося в один пальцем ткнём, кто боле других люб!.. И странно даже, что не его учредили: спохватились в последний момент, Невским подтасовали. Помню, глядел я и понять не мог: ну сколько можно-то — о нём да о нём? А потом дошло: да о нём всегда надо будет. Из профилактических соображений — чтоб очко не расслаблялось, а нонешние на фоне агнцами казались.

Потому и не реже раза в месяц на каждом канале передачка. И всяк ведущий — вроде бы и о злодействе, да под Шостаковича («ту-ту-туту-ту!»), а на восторженном таком, изнутри ползущем придыхании: царь всех царей, абы что не помазанный… гений воли… собиратель земель… кузнец победы и творец духа…

Очень по-русски это, славить палача.

А я вот стою, Виссарионыч, над твоим лежаком и жалею, что не застал. Уж я бы тебе, как минимум, за дедов своих обоих… не знаю, чего бы именно я тебе сейчас… но в рожу бы твою рыжую плюнул — точно!

Вот, значит, какая избёнка для затравки досталась. Ну-ну. Пойдёмте дальше удивляться. И покинув сей ветхий пантеон, я достал свой самопальный блокнотик, зачеркнул «мертвецкая» и написал «чистилище»…

А избушку № 2 — напротив — окрестил Солярисом.

К ней я, сами понимаете, был готов. Подспудно. Другое дело, знать не знал, ни которой окажется, ни как оно там обустроено. А обустроено там было до щемящего просто: бревенчатые стены, сплошь увешанные застеклёнными рамками с фотокарточками, чёрно-, в основном, — белыми. Просто-таки десятки рам с одиночными портретами и коллекционными подборками из снимков помельче.

Вам наверняка знаком этот деревенский стиль середины прошлого века: кем богаты — тех и в раму… Вот прадеды с прабабками на свадьбошных портретах: эте сидят, бороды лопатами, глазищи сверкают, а те им ручку на плечо, а за спиной пейзажик, который у всех один, потому как один на уезд салон… Вот подретушированные сыны, с фронтов не вернувшиеся: старшой — моряк в бескозырке, на ухо заломленной, да в тельнике под тужуркой; другой — светлоокий красноармеец у знамени; третий — совсем ещё малец — на вырезке из газеты, где он тракторист и чего-то там больше всех напахал…

Короче, представляете и объяснять тут нечего. Кроме, разве, одного — война…

Как всё-таки много в этом слове для нас, не заставших, но прекрасно помнящих её памятью родителей, своих отцов никогда не видевших, да бабушек — вдов-солдаток в самом непреходящем смысле этого страшного слова. Я никогда не забуду, как замирала моя, видя Гитлера в образе немецкого актёришки, никого больше и не сыгравшего. Как рука её дрожавшая тянулась ко рту, глаза за очками наполнялись полвека не кончающейся слезой, и доносилось до меня неизменное и эксклюзивное бабулино проклятие: «Гад твоей морди!» — ничего страшнее я от неё в жизни не слышал.

И для меня, как, думаю, и для многих моих сверстников, эта насквозь вроде бы книжно-киношная война всегда оставалась главным личным несчастьем. А вот для детей наших, которым живые деды достались, открытки с 9 мая — с салютом и бойцами, крепящими флаг к макушке Рейхстага — будут всего лишь раритетом. Таким же, как для нас в своё время картинки из подшивок дореволюционной «Нивы». Ну, на которых кудрявые куколки с котятами в пухлых ручках или повара в колпаках с лихо закрученными усами, да надписи потешные типа «Холя ногтей», «Конфекты к Рождеству», «Люби шутя, но не шути любя»…

А для их внуков эта страшная мясорубка будет как… как Куликовская битва — исторический факт, от которого пара дат да в лучшем случае прикольное имечко Штирлиц только и сохранятся… В смысле, не будет — была бы. Если бы всё на местах осталось. А теперь…

Реминисценция, знаете. Не хотел. Изба вытворяет…

На подвох я настроился ещё с порога. Светёлка чистенькая, выметенная. Будто кто прямо перед моим приходом шмон навёл. На окошках тюль, на подушках — на кровати, пирамидальной горкой — тож. Посреди стол. Поверх скатерть белая, глаженная, с проутюженными складками. Ходики тикают. На ходиках шесть.

Шесть дня, как говаривал тот самый барон…

Садись, в общем, мил человек, отдыхай, любопытствуй.

Я присел. Фоток море — глаза разбегаются. Ну? И где же тут припасённая мне душевертина? Да вон она — точно Володе Шарапову приветик (кто только за Жеглова постарался?) — Зойкина карточка. Мы на ней вместе были, а потом, когда всё сломалось, я себя отрезал, ну психопат, чего хотите… И глядит теперь она, ножницами с одного краю обиженная, но счастливая, как тогда, — глядит на меня, заявившегося наконец, и точно сказать чего хочет.

А ты говори, Зая, не щади!

Я бы не удивился, кабы откуда из стен и впрямь голос зазвучал. Но сжалилась избушка, не полилось. И всё, что милая моя на сердце имела, я сам теперь должен был догадывать. И слышал, слышал я её безо всяких потайных динамиков. А пересказывать не вынуждайте — наше это.

А вон и ещё она. И вон… А вон и Танька. И Юлька… И Петровна… И Настази… И Чуда — все они, похоже, тут. И Зайкин голосок понемножечку тонет в нарастающем хоре шёпотов, окликов и смешков. Всё это я слышал уже когда-то.

Ах, до чего знакомая оратория из реплик без оркестра!..

«Андрюш, ты хороший парень, но…» — и следом первый мой наконец поцелуй и первая бессонная ночь на двоих у мокрого окна общаги…

«Вы милый! — Почему вы? — А мне нравится тебя на вы», — это уже моя черноглазая фольксдойче; как там у Бодлера? — с еврейкой бешеной простёртый на постели, как рядом с трупом что-то там тарам-па- пам…

«Нет, не надо так! Так — не хочу. Давай ты приедешь потом, возьмёшь и приедешь, когда мы будем свободны — и ты, и я»… И всё равно — так, потому что разве ж можно было взять меня и отпустить?..

Или: «Дай руку. Просто руку дай и всё», — и я дал, и мы пролежали до утра: она на своей кроватке, я рядом, на раскладушке, и всё чего-то говорили, говорили… А настоящей любви она обучила меня лишь год спустя…

Или: «Понимаешь, мы же обязаны это сделать!», и — за лацканы, и — звёзды хороводом, и снег стеной, и через месяц загс, но день будний, и мы в чёрном…

А вот — узнаёшь? — «Ростислав!.. Послушай только, какое чудесное имя: Рос-ти-слав!»

Я слышал…

Ну, Шивариха, солярь дальше! Чего тушуешься? солярь, окаянная, нам, бобылям, не привыкать.

Вот поди ж ты: в этом милом домике мне сделалось куда тяжелее, чем в первом. Это было что-то вроде операции на открытом сердце. Без наркоза. Яркая — будто невидимые киношники за окошками ламп понаставили — уютная комнатка была больше морг, чем даже та, мрачная, с вождями. Вожди что — музей фигур, я их не знал, кто они мне? А этих, неповторяющихся — помнил наощупь, на вкус и запах, целиком и в тысячах деталей…

А их всех теперь не было. Сказать умерли язык не поворачивался. Числить в живых отказывался разум. Это были взгляды и голоса с того света, из жизни, оставшейся по ту сторону проклятой поляны… И чем теплей прихлынывали воспоминания, тем мучительней тянуло под рёбрами. Казалось, минута ещё, и я сам примусь выкликать их по именам и причитать над каждой, как на маленьком кладбище, устроенном исключительно по твою душу — на кладбище, где под каждым камнем свои…

Ничего не притупляется. Ничего и никогда. Нужно только копнуть. Мною — копнули. Копнули изо всех,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату