Итак, жил да был на окраине одной из южнорусских губерний на водоразделах рек городок с яблоневыми садами, железными крышами (что призвано свидетельствовать об определенном благополучии его жителей), церквами, травами, населенный странными людьми, не просто живущими, а мирно ожидающими конца света так же, как пассажиры в зале ожидания терпеливо дожидаются своего поезда. Чем еще занимаются эти тихие люди, не очень понятно, но патриархальная, сонная картина старой чевенгурской жизни несколько напоминает Обломовку из известного романа. А потом случается революция, в городок направляется посланник партии Чепурный, который, вникнув в ситуацию, сильно скорбит душой и, не в силах терпеть медленность истории, организует для чевенгурской буржуазии чаемое ею второе пришествие и увод в загробную жизнь, что на практике означает бессудное убийство наиболее зажиточных горожан. Сцена этого побоища, одна из самых трагических и фарсовых в романе, заканчивается тем, что палачи фактически братаются со своими жертвами, ибо, как понимают расстрельщики-чекисты: «…с пулей внутри буржуи, как и пролетариат, хотели товарищества, а без пули — любили одно имущество». В этом смысле «гуманная», «братская» казнь в «Чевенгуре» выступает контрастом по отношению к аналогичной сцене в «Епифанских шлюзах», где торжествует сладострастие садизма и подчеркивается одиночество главного героя.
Ответственный за расстрел председатель чрезвычайки, бывший чевенгурский подневольный каменщик товарищ Пиюся моментально изгоняется губернскими властями со службы, что не мешает ему остаться в городе, на время затихнув в массе чевенгурского коллектива, а потом совершить повторное и даже еще более тяжкое преступление, своего рода социальный геноцид, самовольно уничтожив всех остальных жителей, включая женщин и детей — этот «средний запасной остаток буржуазии». То есть поступив ровно так, как призывал на пределе красной запальчивости студеным январем 1922 года двадцатидвухлетний красивый автор статьи «Коммунизм и сердце человека», да только опять же многое с той поры переменилось…
Исторически обречены оказались обе стороны по принципу: умри ты сегодня — я завтра. После ночи «длинных ножей», а точнее, одного пулемета, из которого бережно и хладнокровно, не ведая, что творит, расстреливал бедных приказчиков и сокращенных служащих помощник Пиюси по имени Кирей, в опустевшем Чевенгуре остаются одиннадцать более или менее твердолобых коммунистов (один из них, Сашин приемный брат и мучитель Прокофий Дванов, точно не большевик, а паразит на теле революции с задатками великого инквизитора, жаждущий управлять ребячьей толпой, но чевенгурская коммуна терпит его за то, что он умеет формулировать — за то, что деловой, как сказал бы по такому случаю мудрый Фамусов) и сомнительная, но привлекательная женщина из числа тех, кого молодой Платонов-публицист сжег бы на костре революции как половую ведьму, дабы не оскверняла коммунизм буржуазными предрассудками тела и не сбивала с толку простодушный пролетариат, а повзрослевший Платонов-писатель намеренно оставляет среди коммунаров. В Чевенгуре объявляется коммунизм, не построенный, а скорее достигнутый, наступивший, что, как справедливо указывают исследователи романа, напоминает идеологию и действие анабаптистов в средневековом германском городе Мюнстере, вдохновленных тогдашним Карлом Марксом — Иоахимом Флорским, призывавшим к убийству грешников как к необходимому условию построения Царства Божьего на земле. «Чевенгур» в этом смысле книга откровенно религиозная, хотя вряд ли ортодоксальная.
Не более ортодоксальным выглядит и объявленный чевенгурцами ненаучный коммунизм, игра в который продолжается все лето, покуда в городке не съедены куры и полугодовалые пироги да квашеная капуста, заготовленная чевенгурской буржуазией сверх потребности своего класса, и над головой непашущих землю коммунаров индивидуально для каждого светит летнее солнце.
Можно вспомнить, что описанное в последней части романа лето 1921 года — пора той страшной засухи, что поставила Россию на грань вымирания и впервые заставила Платонова усомниться пусть не в революции, но в действиях ее вождей и пережить страшное личное потрясение, а также на время уйти из литературы. Однако следов всеобщего голода в романе нет, и не потому, что Платонов вынес его за скобки, а потому, что про «Чевенгур» нельзя сказать пушкинскими словами: «Время в моем романе расчислено по календарю». Годы жизни и смерти чевенгурской коммуны — это скорее выпадение из реального времени русской истории, нежели включение в нее — но никак не выпадение из пространства страны и русской метафизики. Скорее — эпицентр землетрясения. Новый Чевенгур замышляется его новыми отцами как некий ковчег спасения, и в город устремляются либо приводятся самые разные люди, в том числе самые убогие — прочие, как называет их автор. А между тем находящийся в Чевенгуре в качестве ревностного приемщика скоро и просто реализовавшейся сокровенной мечты человечества рыцарь Копенкин чувствует во всем происходящем подвох, к тому же его сильно раздражают молодой человек с черными непрозрачными глазами и его предприимчивая любовница, которым никто не мешает наживаться; жители города, не зная, чем себя занять, ничего не делают, а по субботам переносят с места на место дома, и вообще коммунизм для них означает, что «курица сама должна прийти».
Однако кур становится все меньше, и тогда для вынесения окончательного диагноза царству абсурда несильный в умственных рассуждениях Копенкин приглашает приехать в Чевенгур в качестве эксперта своего товарища Александра Дванова. «Гамлету» Саше увиденная картина неожиданно нравится. Он решает остаться в этом призрачном, зыбком царстве, окончательно уводящем его от того крепкого практического мастерового пути, по которому он было пошел вослед своему создателю, и приближающем к озеру Мутеву, к возвращению к отцу и осуществлению горького пророчества Захара Павловича: «И этот в воде из любопытства утонет». Впрочем, в Сашином случае дело скорее не в любопытстве, а в невыносимости сиротства, в потребности обрести свое отечество, которое он в Чевенгуре на время находит. Так, между Чевенгуром и Сашей Двановым, между Чепурным и Сашей Двановым, между Чепурным и покойным Сашиным отцом возникает та глубинная связь, что становится своеобразной религией романа, главным его смыслом и отличительной чертой, родовым признаком платоновских героев:
«Александр Дванов не слишком глубоко любил себя, чтобы добиваться для своей личной жизни коммунизма, но он шел вперед со всеми, потому что все шли и страшно было остаться одному, он хотел быть с людьми, потому что у него не было отца и своего семейства. Чепурного же, наоборот, коммунизм мучил, как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре, — так же, как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать красоту того света. Но отец был дорог Дванову не за свое любопытство и Чепурный понравился ему не за страсть к немедленному коммунизму — отец был сам по себе необходим для Дванова, как первый утраченный друг, а Чепурный — как безродный товарищ, которого без коммунизма люди не примут к себе. Дванов любил отца, Копенкина, Чепурного и многих прочих зато, что они все, подобно его отцу, погибнут от нетерпения жизни, а он останется один среди чужих».
Так возникает тема конца, тема вечера: «В той России, где жил и ходил Дванов, было пусто и утомленно: революция прошла, урожай ее собран, теперь люди молча едят созревшее зерно, чтобы коммунизм стал постоянной плотью тела».
Но Чевенгура это насыщение не коснется, здесь, по словам Чепурного, нет ремесел, у всех одна профессия — душа, а вместо ремесла назначена жизнь, но все это — философия умирания, которое начинается с пронзительного описания смерти маленького мальчика, приведенного в Чевенгур его матерью, и ощущается с каждой страницей все острее. И дело не в том, что большое государство не нуждается в Чевенгуре и чевенгурцах, им противится и их уничтожает, и, следовательно, в этой ненужности, невостребованности, даже некой враждебности к ним со стороны центральной власти, в эволюции революции их трагедия. Их трагедия в ином — в том, что прежде всего они сами, по собственной воле, по чаяниям и делам своим оказываются пасынками, а говоря жестче — выблядками истории.
Рисуя повседневную жизнь коммунаров, Платонов сделал на полях рукописи характерное примечание: «Здесь описываются некоторые образы первоначального коммунизма в Чевенгуре, восторжествовавшего там позднее, посредством более прочных и органических начал». Да только не вышло ни в какие сроки прочного и органического торжества коммунистических начал, и семь лет спустя в платоновских записных книжках появилась запись, которую можно считать вольным или невольным авторским комментарием, послесловием к «Чевенгуру»:
«Только деклассированные, выродившиеся из своего класса „ублюдки“ истории и делали прежде революции (буржуазные и феодальные).