кровавой большевичке Р. С. Землячке. Косвенную вину за этот «зевок» пришлось принять на себя и двум членам редколлегии — Серафимовичу и Шолохову, публично высказавшим согласие с зубодробительной критикой рассказа.
За сатирическую, едкую историю о всепобеждающей силе советского партийного бюрократизма («… тут кушают без производства труда <…> Иной одну мысль напишет на квитанции, — за это его с семейством целых полтора года кормят <…> А другой и не пишет ничего — просто живет для назидания другим»), за беспощадный портрет большого паразитического города, где нет ни разума, ни справедливости, ни милосердия, и всё определяют великие и мощные ученейшие люди со страшными и мертвыми глазами, которым нет дела до конкретного человека, за поставленный диагноз фактического поражения рабоче- крестьянской революции и неявную мечту о ликвидации государства и, наконец, за то, что знаменитые ленинские слова «наши учреждения — дерьмо, наши законы дерьмо… в наших учреждениях сидят враждебные нам люди», герои рассказа читают и одобряют в сумасшедшем доме («— Правильно! — поддакивали больные душой и рабочие и крестьяне») — за все за это Платонов получил от «кабалы святош» по полной.
Удивление вызывает не столько комиссарский «разнос», сколько то странное обстоятельство, что Фадеев сей вопиющий, возмутительный текст-поступок пропустил, прочитав либо невнимательно, либо вовсе не прочитав или же, чего тоже нельзя исключать, втайне с Платоновым и его диагнозом согласившись. Вот почему не только к Платонову, но и к тем, кто его поддерживал и душевно ему сочувствовал, были обращены гневные строки Леопольда Авербаха:
«Мы „рожаем“ новое общество. Нам нужно величайшее напряжение всех сил, подобранность всех мускулов, суровая целеустремленность. А к нам приходят с проповедью расслабленности! А нас хотят разжалобить! А к нам приходят с проповедью гуманизма! Как будто есть на свете что-либо более истинно человеческое, чем классовая ненависть пролетариата <…>
Оставлен позади первый год пятилетки. Миллионы „Макаров“ заняты „целостными масштабами“. Миллионы „Макаров“, как никогда еще раньше, двинулись к крупному социалистическому хозяйству в деревне. Миллионы „Макаров“ перевели нашу революцию на новую, еще более высокую, ступень <… >
Рассказ Платонова — идеологическое отражение сопротивляющейся мелкобуржуазной стихии. В нем есть двусмысленность, в нем имеются места, позволяющие предполагать те или иные „благородные“ субъективные пожелания автора. Но наше время не терпит двусмысленности; к тому же рассказ вовсе не двусмысленно враждебен нам!»
После такого заключения усомнившемуся сочинителю оставалось сушить сухари или по меньшей мере навсегда проститься с идеей быть напечатанным в родной стране, однако в последних строках письма, пропев осанну оклеветанной Платоновым партии («…партия наша — отнюдь не партия Чумовых, а партия большевиков <…> она снимает всякую возможность противопоставления „целостных масштабов“ „частным Макарам“»), Авербах поучал: «Писатели, желающие быть советскими, должны ясно понимать, что нигилистическая распущенность и анархо-индивидуалистическая фронда чужды пролетарской революции никак не меньше, чем прямая контрреволюция с фашистскими лозунгами. Это должен понять и А. Платонов».
В этих словах была надежда. Если должен понять, значит, может понять, если может — значит, поймет (и не случайно уже в феврале 1930 года Платонов напечатал в журнале «Октябрь» очерк «Первый Иван» — своеобразное, выданное авансом свидетельство временного прощения со стороны верховных вождей). Но все же, несмотря на как бы протянутую руку, реакция партии на «Усомнившегося Макара» могла показаться и чрезмерной — так не ругали даже Булгакова с Замятиным, и нетрудно понять, за что Платонову досталось. С одной стороны, с ним обошлись по принципу: бей своих, чтоб чужие боялись. С другой — в устах пролетарского писателя, каковым считался Платонов, критика советского бюрократизма непреднамеренно, но органично перешедшая в критику советского строя, расценивалась как предательство, и то, что можно было простить писателям, которые даже не старались рядиться в попутчиков, как аттестовал некогда Авербах Булгакова, нельзя было простить рабочему, не буржуйскому сынку, не безнадежному человеку, однако также написавшему «произведение даже и не попутническое». Так совпали в сознании литературного инквизитора два гениальных русских современника — у Авербаха был вкус, когда он выбирал свои жертвы.
У нас нет документальных свидетельств того, как отреагировал Платонов на статью, опубликованную сразу в трех печатных органах: в «Октябре», «На литературном посту» и «Правде», но если его сильно задели сравнительно безобидные девичьи уколы, что было говорить про хорошо просчитанные удары главного литературного активиста страны? Известно, что в конце 1929 года Платонов вторично (после осени 1927 года), на этот раз один, без семьи, уехал в Ленинград в составе писательской бригады и поступил на металлический завод имени Сталина. На производстве он пробыл до весны следующего года в качестве писателя-очеркиста в конструкторском бюро, и своеобразным конструктивным возражением Авербаху можно считать два произведения.
Это уже упоминавшийся очерк «Первый Иван» (Октябрь. 1930. № 2) с его «позитивным» содержанием и уверенным в себе и правоте своего дела героем — колхозным техником Первоивановым («Нам пища-одежда-жилище — пустяки: их мы в мах устроим. Мы соображаем прочней и дальше наш колхоз в одиночку не удержится», — объясняет он повествователю свою «генеральную линию», и тот делает правильный вывод: «Было в точности ясно, что в мире необходимо иметь множество „Первых Иванов“, дабы уничтожить скуку природы счастливым смыслом их совокупного, образующего творчества»). Эту ясность не преминула отметить и советская критика: «„Первый Иван“ — это бесспорный симптом „выздоравливания“, истоки которого в „обращении писателя к фактическому материалу наших дней“», — писал в статье «Ошибки мастера» (Звезда. 1930. № 4) критик М. Майзель, хотя там же, точно в воду глядя, сделал оговорку: «Как ни хорошо написан „Первый Иван“, но это
«— Одним темным врагом стало меньше, он не выдержал темпа счастья, — сказала знакомая сознательница на его могиле, и всем ее слушателям стало легче и лучше. А вечером эта женщина написала открытку тов. Авербаху, что Макар мертв и перспектива гораздо видней».
Вслед за этим или параллельно с этим — в случае с Платоновым часто бывает трудно установить четкую последовательность и датировку работ — были созданы «бедняцкая хроника» «Впрок», два киносценария — незаконченные «Турбинщики» и законченный «Машинист», пьеса «Шарманка», а также самая известная из платоновских повестей — «Котлован».
Однако прежде чем говорить о ней, вернемся к воспоминаниям Валентины Александровны Трошкиной, а точнее, к той странно прозвучавшей в ее рассказе фразе: «…многие просто боялись с ними общаться, ждали, что Андрея вот-вот заберут».
Казалось бы, кто, зачем будет арестовывать молодого, не слишком известного писателя в 1928 или в 1929 году, когда собственно литературных грехов за ним еще не водилось? Легче всего предположить, что мемуаристка ошиблась, спутала годы, но не так давно в сборнике работ победителей Всероссийского конкурса старшеклассников «Человек в истории. Россия — XX век» двое учащихся 11-го класса педагогического лицея при Воронежском государственном педагогическом университете Станислав Аристов и Алексей Чепрасов, чей статус не должен никого вводить в смущение, опубликовали статью «Рядом с Андреем Платоновым. „Дело мелиораторов“ как источник для изучения биографии А. Платонова», и приведенные в ней свидетельства, взятые из архива воронежской ФСБ, могут послужить не только своеобразным комментарием к мемуарам Валентины Трошкиной, но и ко всей платоновской судьбе.
К концу 1920-х годов стало выясняться, что многие мелиоративные работы в Воронежской губернии, некогда начатые Платоновым, провалились, а именно — плотины прорвались, осушенная местность вновь заболотилась, колодцы и пруды пересохли. Так происходило не только в Воронежской губернии, а повсеместно в России по причинам, которые едва ли нуждаются в объяснении: делали все в спешке, не хватало средств, не соблюдалась технология, нарушался график работ, что приводило к грубым техническим