приказ, а там молчок.
Петр, видно, услышал разговор. Когда доску прибили, подошел к Головину:
— Верфь-то надобно передать адмиралтейцу нашему. В этом деле Новгородский приказ бестолковый. У Федора в руках все корабельно строение. Здесь един хозяин надобен.
Вечером за столом объявил об этом Татищеву:
— Отныне будешь сноситься с Воронежом и Москвой, у Федора Апраксина на довольствие встанешь.
Головин, поглаживая гладко выбритый подбородок, одобрительно осклабился:
— Сия верфь только почин в этих краях. Места-то необжитые, покуда помочь надобна.
Татищев переводил удивленный взгляд с Петра на Головина, быть может, не до конца понимая сути сказанного. Царь разъяснил односложно и ясно:
— По соседству, на Свири, станет новая верфь, поболее твоей. Весной отобьем Ниеншанец, а там выйдем в море. Флот зачинаем Балтийский.
…По берегу Свири пробирались сквозь густой ельник на лошадях, облюбовали большую поляну. Царю место понравилось:
— Быть здесь подели лодейной…
Воронеж накануне Покрова встретил Апраксина дождем с мокрым снегом. Под ногами хлюпало, ступни вязли в стылой жиже. В адмиралтейской избе среди груды бумаг он сразу отличил по упаковке и большой, сургучной печати пакет от царя. Письмо пришло из Нюхчи. Царь описывал плавание от Архангельского до Соловков, приход в Нюхчу, высадку.
Рука вдруг вздрогнула, опустилась. Апраксин перевел взгляд на слюдяное окошко, тоскливо вздохнул.
Петр сообщал о смерти Памбурга: «Господин Памбург на пристани Нюхчи от генерала Ламберта заколот до смерти, которой он сам был виною, о чем, чаю, вам небезызвестно».
Апраксин грустно усмехнулся: «Ты первым повестил меня, Петр Лексеич, в этот раз не угадал. — Шмыгнул носом. — Вот так-то добрые знакомцы ни за што ни про што живота лишаются».
Апраксин снова вздохнул, перекрестился. В дверях появился Козьма с охапкой дров, и ему пришла мысль разделить с кем-нибудь свою унылость:
— Ты сбегай-ка к Федосею, покличь борзо его, да крикни прислугу, собери на стол.
После отъезда Крюйса он стал чаще общаться с корабельным мастером. Как-никак, а добрую дюжину лет близко знакомы по общему ремеслу, с которым поневоле они спознались по царской пылкой приверженности к нему, а мало-помалу и сами заразились страстью к корабельному делу. Из преображенцев Петр больше всех почитал Скляева за мастерство в искусстве строения судов, смекалку и умение орудовать на стапелях. Апраксину же были созвучны многие свойства его характера. Трудолюбие и бессребреничество, скромность, бесхитростность и добропорядочность.
В Воронеже Скляев обосновался с семьей, женой и младенцем, жил он через три избы от дома адмиралтейца. А иногда, по праздникам, тот гостил у него и немного завидовал семейному уюту корабельного мастера.
Скляев ждать себя не заставил, спустя четверть часа отряхивал в сенях дождевые капли. Узнав о смерти Памбурга, откровенно огорчился:
— Добрый моряк был, а умер по-дурацки.
За столом первой чаркой помянули голландского капитана, потом выпили за упокой Петра Игнатьева. Вспоминали об их добрых делах. Скляев заговорил о Памбурге:
— Помнится, когда он появился, «Крепость» на воде достраивалась. Многое он подсказывал, переделывал по-своему, но с пользой.
— Матросом он службу-то начинал. Корабли от киля до клотика прошнырял, — согласился Апраксин. — По морям дальним хаживал, по окиянам. Дед евойный адмиралом был, так он от его покровительства отказался. Своим горбом чины добывал.
Собеседники выпили еще по чарке. Скляев видел неустроенность жизни адмиралтейца, знал о его недавнем горе и потому старался хоть как-то утешить старшего товарища.
— Всякому свое на этом свете предписано, Федор Матвеевич. Бог нам всем срок определил. Вона возьми твоего подручного, Петра Максимовича покойного, царство ему небесное. — Оба вздохнули, перекрестились. — Добрый служака был, взыскивал, но не воровал, жил по совести. К людишкам ласков был, особливо к болезным. С Кикиным али с тем же Данилычем не сравнишь. Те себе на уме, для них простолюдин ничто. Было бы свое благополучие. — Голубые глаза мастера подернулись грустной поволокой. — А вишь, вот Господь-то к себе добрых людей до срока прибирает, ему бы еще жить да жить…
Не чокаясь, помянули Игнатьева, и Скляев перевел разговор:
— Как-то там на Ладоге нынче государю приходится?
— Господь ему в помощь, одолеет супостата…
На следующий день почта принесла долгожданную весть из Шлиссельбурга: «Объявляю Вашей милости, что помощию победивца Бога, крепость сия по жестоком и чрезвычайно трудном и кровавом приступе (который начался в 4-м часу пополуночи, а кончился в 4-х часах пополудни) задался на окорд, по котором комендант Шлипенбах со всем гарнизоном выпущен.
Истинно вашей милости объявляю, что через всякое мнение человеческое сие учинино и только единому Богу в честь и чуду приписать».
Тут же, не откладывая, Апраксин дописал начатое еще на прошлой неделе письмо о делах в Азовском крае. «В гавани, государь, зимуют десять кораблей, да две галеры, да яхта, а остальные зимуют в Азове, для того, что требуют почины». Адмиралтеец перечитал доклад, скрупулезно вспоминая, не забыл ли о чем. Вроде бы все упомянул: и про Таганрог, и Троицкую, про крепости, шанцы и гавань. Государь-то все до мелочи помнит. Теперь о своем безутешном горе. Рука дрожала, нахлынули воспоминания о милой, верной и безропотной супруге.
В конце письма выплеснулось одно желание: «Зело, государь, скучно на Воронеже, если тебе, государю, не во гневе, повели мне быть к тебе, государь, видеть твои государевы очи, не дай нам в продолжительной печали быть».
Долгожданный ответ пришел из далекого Шлиссельбурга без задержки. Видимо, царь, как всегда, смотрел в корень дела: «Ежели вам ныне не для чего, понеже сего лета не чаем, а опасно в будущее лето… — Но в то же время и хотел утешить своего старшего друга: — Пожалуй государь, Федор Матвеевич, не сокруши себя в такой своей печали, уповай на Бога, что же делать, и здесь такие печали живут, что жены мрут и стригутся».
Читая письмо, Апраксин недоумевал и огорчался: «На Азове-то как бы утихомирилось, понапрасну тревожится, а меня-то, вишь, не пускает. А насчет женок-то он, пожалуй, прав. Всякое случается».
Вспомнилась ему почему-то Евдокия Лопухина, когда увозили ее в Суздаль. «Красавица-то была писаная, а вот не пришлась ему по нраву. Чужая душа потемки, особливо в бабьем деле».
В зимние месяцы воронежские стапели обычно примолкали. Непогода, мороз делали свое дело, в холод особенно не наработаешь. Плотники сметали снег с укрытий, ставили, где нужно, временные подпоры под навесами, грелись у костров, тесали впрок детали корпусов кораблей: разные там шпангоуты, топтимберсы, стрингера, пиллерсы, бимсы. Не затихли только канатная фабрика, такелажные мастерские, с утра до вечера бухали молотобойцы в кузнях. В эту зиму работы им прибавилось.
Не успела отойти крещенская стужа, как в Воронеж, бросив все дела в Москве, неожиданно нагрянул царь. Тянула старая страсть к морскому делу.
По привычке начал с разноса на стапелях. Ругался, вскипал, грозил, чуть не с кулаками набрасывался на приказчиков. Потом выслушивал Скляева, Верещагина, Ная, Козенца, отходил. Апраксин в споры не вступал, хорошо изучив нрав царя…
Вечером в день приезда Петр надолго задержал у себя Апраксина. Пили изрядно, но не хмелели. Сначала помянули близких, покинувших этот свет.
— Што поделаешь, Федя, все под Богом ходим. Один Всевышний ведает наш предел живота. То ли