свое имя.
Я почувствовал, что ужас немного отпустил меня. Я молчал, и господин Адамсон тоже в молчании оглядывал сад.
— Здесь замечательно, — пробормотал он, — правда, немного светловато. — И загородил глаза ладонью, но солнце все равно слепило его. И все-таки он продолжал осматриваться, глядел туда, сюда, вглядывался в небо. — Пора нам познакомиться… Но что за дивный сад!
И в самом деле. Теперь, когда я следовал за взглядом господина Адамсона, сад вдруг начал выглядеть так, словно за ним ухаживал очень заботливый садовник. Вся эта красота не могла быть просто капризом природы. Возможно, господин Кремер приходил сюда по ночам, когда я спал, и украдкой возился в своем раю.
Господин Адамсон — если, конечно, это не господин Кремер, мне все-таки следовало держать ухо востро — был старым, очень старым, вероятно лет девяноста, человеком, маленьким, худеньким, с совершенно белым лицом, острым, выступающим вперед носом и еще более выступающей верхней губой, которая, как козырек, нависала над нижней губой и подбородком. И абсолютно лысым, если не считать трех слегка вьющихся волосков, рядком торчавших посреди лысого черепа. Они напоминали антенны или три желтые травинки. В серой вязаной кофте не по погоде, каких-то бесцветных брюках и коричневых носках. Ботинок на нем не было.
— Значит, ты — индеец, — произнес он на этот раз серьезно и показал на мои волосы. Я и впрямь, как всегда, когда залезал в сад виллы господина Кремера, воткнул в волосы свое индейское перо. Я нашел его в лесу, понятия не имею, перо какой птицы это было.
— Я навахо. — Я с гордостью поглядел на господина Адамсона. — Я вождь. Бегущий Олень. А мой друг Мик — второй вождь. Его зовут Дикий Ураган.
Господин Адамсон подошел к розам и понюхал их. Казалось, он парит в воздухе, да и следов не было видно, только несколько примятых травинок, раздавленная маргаритка, но я мог и ошибаться. Может, это были вовсе даже мои следы.
— Замечательно! — прокричал он от ворот. — Они ведь приятно пахнут? — Он сунул нос в цветок и рассмеялся. Потом, радостно насвистывая, вернулся и сел в некотором отдалении от меня на скамейку. — А что стало с сапожником Киммихом?
— С сапожником Киммихом? Здесь нет никакого сапожника Киммиха. Наш сапожник держит магазин на Телльштрассе, а зовут его Брждырк или Оржхымск. Какое-то не местное имя. Мой папа говорит, ему во время войны пришлось нелегко, и теперь он совсем один в своей лавочке. Ни жены, ни детей, только обувь. Все умерли, там, откуда он приехал.
— Во время войны? — повторил господин Адамсон. — Какой войны?
— Ну, этой войны. Ведь она была долго. Я даже видел с крыши дома, где живет Мик, как американцы сбили немецкий самолет. Или немцы сбили американский. Это было далеко от нас, но мы видели, как он дымился. Он упал вниз, словно камень. А один раз осколок гранаты попал в стену дома прямо около головы отца Мика. Он сказал Мику, они не должны тут стрелять, это нарушение международного права. Но они все равно стреляли. Кстати, он немножко похож на вас, отец Мика. Верхняя губа так же нависает над нижней. Только он моложе и во рту у него всегда трубка.
— Раньше я тоже курил, — ответил господин Адамсон и улыбнулся. — Сигары. Гаванские. Их привозили с Кубы. Собственно, все совершенно нормально, я имею в виду Киммиха. Он тогда жил тоже на Телльштрассе. Наверное, продал свою лавочку. Он был не намного моложе меня.
— Телльштрасе бомбили. Вы и этого не знаете?
— Там я уже был, — сказал господин Адамсон.
— Я услышал грохот здесь в саду и поехал туда на мамином велосипеде. Жуть. Все дымилось. Мой отец страшно разнервничался и, когда я вернулся, чуть было не влепил мне оплеуху. А потом так меня обнял, что я едва не задохнулся. Это ваш дом разбомбили?
— Не знаю, — отмахнулся господин Адамсон, — я ведь уже сказал.
— Ну дом в самом начале улицы, почти у вокзала. Я заглянул в комнаты. В одной еще оставался кусок пола. На нем стояла лампа. Это была единственная бомбежка в городе. На Цюрих они тоже сбросили несколько бомб, и на Шафгаузен. Но это для меня слишком далеко, на велосипеде не доехать.
— Ты умеешь хранить секреты? — спросил господин Адамсон.
— Конечно! — закричал я. — У меня есть секрет с Миком, я поклялся у озера Душ Всех Навахо никогда не выдавать его, никому, и это ужасный секрет. Мик был в Маргаретен-парке, и там за деревом стоял мужчина с красным пенисом, та-а-аким большим, просто огромным и кроваво-красным, так рассказывал Мик, а потом он убежал, и теперь это наш с ним секрет. Когда я сказал об этом маме, она велела никогда, никогда, никогда не заговаривать с незнакомыми мужчинами. Так что сами видите, я умею хранить секреты.
— М-да, — произнес господин Адамсон и задумчиво посмотрел на меня, — наш с тобой секрет заключается в том, чтобы ты не говорил маме, что встретил меня. И папе тоже. И Мику. Идет?
Я кивнул. Я собирался ударить его кулаком в грудь, как мы делали с Миком, когда договаривались о чем-нибудь важном, но он отступил назад.
— Мы еще увидимся, — пообещал он. — Этот сад действительно прекрасен. Погляди-ка вон туда. Птичка с золотым оперением.
— Где?
— Вон, на изгороди.
Я посмотрел. Там не было никакой золотой птицы, да и простой птицы тоже. Я обернулся к господину Адамсону, но его уже и след простыл. Он исчез. Я поглядел налево, поглядел направо, проверил у себя за спиной и даже посмотрел на небо. Ничего. Тогда я встал и побежал домой.
Я называл Мика Миком, и он называл меня Миком. Мы с ним были словно один человек. На следующее утро, рано, очень рано, как это бывает с мальчишками, не знающими, куда деть энергию, я перебежал через поле между нашими домами, открыл без стука дверь в дом и ворвался на кухню. Наверно, было воскресенье, у меня все были дома — мама, и папа, и старшая сестра, и младшая, — и на кухне у Мика сидели мама и даже папа. А это бывало чрезвычайно редко. Мик держал у рта большую чашку.
— Иду, вот только выпью молоко. — От отвращения у него даже волосы стояли дыбом, Мик терпеть не мог молоко. Если он выпивал его быстро, ему становилось нехорошо, а если медленно, то все делалось еще хуже, потому что тогда на молоке появлялась тонкая пенка, от которой тошнило только сильней. Вот почему его мать стояла рядом и не спускала с него глаз. Она была убеждена, что молоко полезно для здоровья, а Мик может — тут она была совершенно права — вылить содержимое чашки в раковину, если она хоть на секунду отвернется.
— Я подожду, — ответил я и сел напротив Мика.
Мик снова поднял чашку — его лицо исчезло за огромной посудиной, которой хватило бы, чтобы напоить слона, — но по звукам можно было предположить, что он переливает молоко обратно из желудка в чашку. Мать с сомнением смотрела на Мика, а отец, ни в малейшей степени не замечавший, какая драма разыгрывается у него на глазах, набивал свою трубку.
Мика звали Ганспетер, все, кроме меня, говорили ему «Ганспетер». Меня тоже дома и в школе называли именем, данным при крещении. На матери Мика было голубое муаровое платье, все в бантиках и ленточках из темно-розового шелка, которые свисали с нее, словно водоросли, она, как всегда, напевала себе под нос обрывки каких-то неизвестных мелодий и прерывала пение, только чтобы сказать Мику: «Браво!» или «Ну, давай же!» А Мик все еще мучился над чашкой. Его мама любила петь и красилась, даже когда никуда не уходила из дома. Отец встал из-за стола:
— Ну, пожалуй, я пойду. — Куря трубку и выпуская облака дыма, он кивнул мне и вернулся в свой кабинет.
Он был профессором, причем профессором по жукам. Сегодня я сказал бы колеоптерологом.[2] Его кабинет был увешан ящиками с насаженными на булавки жуками. Маленькими, большими, огромными. Переливающимися зелеными, коричневыми, черными, золотистыми, в крапинку. Целый день отец Мика сидел за массивным столом, на котором чего только не было: микроскопы, блюдечки, пузырьки, жуки, авторучки, исписанные и еще чистые листы бумаги, лупы. Жестяная банка,