Бетти смеялась, когда Фред обзывал ее Бетти Грейбл,[3] дня без этого не проходило. Я не понимала, почему Бетти смеется — разве это не комплимент? Ведь Бетти Грейбл — известная кинозвезда, ее фото было прикноплено у них в уборной. Мыс сестрой предпочитали ходить в уборную Фреда и Бетти. У них, в отличие от нашей уборной, были занавески на окошке и деревянный ящичек с щелоком, и деревянный ковшик. А в нашей уборной щелок был в картонной коробке, и совок древний.
Бетти вовсе не походила на Бетти Грейбл: та блондинка и не такая пухленькая, как наша Бетти. Хотя обе они красивы, так думала я. И очень долго не понимала, что Фредова шутка — жестокая. У Бетти Грейбл были длинные шикарные ноги. Ноги у Бетти начинались от самой талии и без единого изгиба, без паузы продолжались до самых ступней. В то время мне казалось: ноги как ноги. Я часто сидела у них на кухоньке и все время видела ноги Бетти: она носила топы с шортами, а сверху повязывала желтый фартук с цыплятами. Ноги у Бетти почему-то совсем не загорали, хотя она часами сидела на веранде в плетеном кресле и вязала крючком — сама в тени, а ноги на солнце.
Отец говорил, что у Бетти нет чувства юмора. Я не понимала, почему. Она всегда смеялась над моими шутками, даже если я сбивалась. И еще она свои шутки придумывала. Например, напишет черным карандашом слово “белый”, а я спрашиваю: “Что это?” — а она говорит: “Белый, но черный”. Я не поняла с первого раза, и Бетти мне объяснила. “Слово
Еще мой отец говорил, что в Бетти нет сексапильности. А вот мою маму это совсем не волновало. “Бетти такая милая женщина”, - примирительно говорила она. Или: “У нее замечательный цвет лица”. Мама и Бетти очень тесно сдружились, когда занялись консервацией. Хотя война закончилась, многие все еще держали огороды: за июль и август полагалось заготовить как можно больше банок с овощами и фруктами. Мама была неважнецкой хозяйкой и огородик разбила неохотно. За уборной, на маленьком клочке земли виноград заползал на помидоры, и жались пара неровных грядок с мелкой морковкой и свеклой. Да, говорила мама, у нее только один талант — талант человеческою общения. У Фреда и Бетти не было огорода. Фред не хотел копаться в земле, и теперь я вспоминаю Бетти и думаю, что она бы огород не потянула. И вот Бетти просила Фреда возить из города шестиквартовые корзинки с клубникой, персиками, бобами, помидорами, виноградом “Конкорд”. Бетти уговорила маму плюнуть на огород и заняться монументальной консервацией.
Наша дровяная печь была слишком жаркой, а электроплитка Бетти — чересчур маленькой, поэтому Бетти попросила “мальчиков” — Фреда и моего отца — наладить допотопную буржуйку, что ржавела за их уборной. Они разместили печь у нас во дворе и вынесли на улицу кухонный стол. Моя мама и Бетти сидели за этим столом, чистили, резали и разговаривали. Пухлые румяные щечки Бетти, похожие на подушечки для булавок, пылали от жара еще ярче, а моя мама в старом платке походила на цыганку. За их спиной булькала и кипела вода в чайниках, а сбоку на столе, на расстеленной газете, остывали перевернутые банки с консервацией, которые иногда трескались и протекали. Мы с сестрой ошивались неподалеку, стараясь не попадаться на глаза, чтобы нас не нагрузили работой, мечтая заполучить пустые корзинки для нашего понарошного дома. Мы никогда не знали, что из чего выйдет, но те корзинки тютелька в тютельку умещались в ящиках из-под апельсинов.
В такие дни я много узнала про Фреда: про его любимую яичницу по утрам, какого размера у него носки (Бетти много вязала), про его успехи в конторе и что он никогда не ест на ужин. Фред такой привереда, весело говорила Бетти. Больше у нее не было тем для беседы. И даже моя мама, закаленная разговорами, в присутствии Бетти говорила все меньше и курила все больше. Легче слушать про жизненные трагедии, чем этот пустой, безостановочный щебет Бетти. И я уже подумывала, что совсем не хочу за Фреда замуж. Он выбалтывался женою, превращаясь в длинную, бесконечную намокшую газету, где сплошным текстом напечатано только одно — погода, погода. Нам с сестрой было неинтересно слушать про Фредовы носки: эти скучные, несвязные детали умаляли его в наших глазах. И мы все реже и реже играли в гостях у Фреда с Бетти, все чаще уходили в понарошный дом на низком дубе, что рос на пустынном берегу. Там мы выдумывали себе игры и приключения: мы играли в Волшебника Мандрагора и его верного слугу Лотара, а наши куклы были злодеями, которых мы легко гипнотизировали. Моя сестра всегда была Мандрагором. Устав от игр, мы надевали купальные костюмы и отправлялись гулять по воде вдоль берега, и махали грузовым судам, и бросали в воду желуди, смотрели, как их уносит течением.
В один из таких дней мы и познакомились с Нэн. Нэн жила через десять домов от нас, в белом коттедже с красной отделкой, рядом собственная пристань — она покоилась на деревянных столбах, обложенных камнями. Больше ни у кого на берегу не было своей пристани. Когда мы впервые увидели Нэн, она сидела на пристани, жевала жвачку и тасовала карточки от сигарет “Уингз” — на карточках были самолеты. Все дети знали, что такие карточки коллекционируют только мальчишки. Лицо Нэн было коричневым от загара, и волосы тоже коричневые, и кожа у нее была с таким отливом, как у сытного карамельного пудинга.
— А
В тот же день мы привели Нэн в наш понарошный дом. Мы быстренько сыграли в Мандрагора, в результате меня понизили до статуса Нарды, а потом Нэн с сестрой сели на перевернутые ящики из-под апельсинов и стали болтать — мне казалось, о какой-то скучной ерунде.
— Вы ходите в магазин? — спросила Нэн. Мы никогда не ходили в магазин. Нэн снова улыбнулась. Ей было двенадцать, а моей сестре — одиннадцать лет и девять месяцев.
— В магазине бывают клевые мальчишки, — сказала Нэн. На ней была блузка в стиле “кантри”, с рюшами и присборенным на резинке верхом, который можно было приспускать. Нэн засунула карточки в карман шорт, и мы отправились просить маму, чтобы она отпустила нас в магазин. После этого Нэн и моя сестра ходили туда почти каждый день.
Магазин был в полутора милях от дома — мы шли по жаре, берегом, мимо коттеджей, возле которых загорали на солнце толстые мамаши и по воде шлепали чужие, а может, даже враждебные нам мальчишки и девчонки; мы шли мимо лодок на песке, залезали на цементные волнорезы, мы шли по прибрежной траве — если пробежать сквозь нее, можно порезать лодыжки; мы срывали горошинки морской чины и клали их в рот — они были жесткими и горькими на вкус. Иногда ветер приносил запах чужих уборных, а прямо перед магазином мы огибали сумах.
У магазина не было названия. Все так и говорили: “магазин”, и он был один на всю округу, туда все ходили. Мне разрешали ходить туда вместе с сестрой и Нэн: мама на этом даже настаивала. Хотя я отмалчивалась, мама чувствовала, что я переживаю. И даже не из-за предательства сестры, а потому, что она не догадывалась о собственном предательстве. Когда Нэн не было рядом, сестра охотно со мной играла.
Иногда девочки, болтая, уходили вперед, а я, обидевшись, разворачивалась и бежала обратно, к Фреду и Бетти. Там меня сажали на стул лицом к спинке, я сидела неподвижно, ладонями растягивая моток небесно-голубой пряжи, а Бетти сматывала ее в клубки. Или, под ее руководством, пыхтя и сопя, я крючком вязала кривые платьица для кукол — моя сестра вдруг ни с того ни с сего из кукол выросла.
В лучшие дни я все-таки добиралась до магазина. Магазин был некрасивым и грязным, но мы привыкли к послевоенному запустению и не замечали его. Двухэтажное деревянное здание, посеревшее от непогоды. Стены — в заплатках из рубероида, а на входной двери-ширме и возле окон прибиты разноцветные металлические вывески: “Кока-Кола”, “Севен-Ап”, “Чай “Салада””. Внутри стоял сладковатый унылый запах старых универмагов — запах вафельных рожков под мороженое, печенья “Орео”, леденцов на палочке и лакричных сосалок в открытых картонных коробках на прилавке. И еще — этот острый привкус сухой гнили и пота. Бутылки с газировкой хранились, пересыпанные кусочками льда, в металлическом кулере с водой. Ледышки таяли и становились гладкими — как стекляшки, что мы находили в песке на берегу.
Хозяин магазина с женой жил на втором этаже, мы их почти никогда не видели. Торговали посменно