просто сопел (она узнавала его по дыханию — по крайней мере, так ей казалось), и тогда Кристин бросала трубку. Время от времени он снова повторял по телефону, что хочет с ней поговорить, но даже когда она делала долгую паузу, продолжения не следовало. Он зашел еще дальше, и она встречала его в трамвае, он тихо улыбался ей со своего места, через три сиденья от нее, не ближе. Она чувствовала, как он идет за ней по улице, где был ее дом: и когда она все-таки оглядывалась — хоть и обещала себе его игнорировать, — он оставался невидим либо прятался за деревом или в кустах.
Среди людей, днем она не особо его боялась — она была сильнее, и в последнее время он не пытался к ней прикоснуться. Но дни становились короче и холоднее, уже почти наступил ноябрь. И часто она возвращалась домой в сумерках или в темноте, разбавленной лишь тусклым оранжевым светом фонарей. Она представляла бритву ли, нож, пистолет: вооружившись, он быстро наберет очки. Она старалась не носить шарфов, памятуя, что в газетах пишут про девушек, задушенных шарфами. Странное ощущение изводило ее, когда она по утрам натягивала нейлоновые чулки. Словно тело ее уменьшилось, стало даже меньше, чем его тело.
Был ли он помешанным, сексуальным маньяком? Он казался таким безобидным, но именно такие в итоге впадают в неистовство. Она представляла эти обгрызенные пальцы на своем горле, представляла, как он разрывает ее одежду: впрочем, она не представляла, что закричит. Когда она ступала из света во тьму, кусты, припаркованные машины, проезды по обе стороны дома чудились ей другими, зловещими, и каждая деталь становилась отчетливой и болезненной — вон там может спрятаться мужчина, может выпрыгнуть и накинуться на нее. Но каждый раз она видела его при ясном свете, утром или днем (ибо он придерживался все той же тактики): его потрепанный пиджак и нервные глаза убеждали ее, что это она — мучитель, она — палач. В какой-то мере она сама виновата. Из складок и впадин ее тела, которое она так долго считала надежным механизмом, помимо ее воли исходил магнетический, незримый запах, словно от суки в течку или самки мотылька, запах, который не давал ему прекратить преследование.
Ее мать была погружена в неизбежную осеннюю светскую жизнь, не реагировала на Кристин, которой без конца кто-то звонит, или на бубнеж служанки про мужчину, что бросает трубку, — и однажды объявила, что улетает на выходные в Нью-Йорк. Отец тоже решил лететь. Кристин запаниковала: она представляла себя в полной ванной, с перерезанным горлом, кровь сочится из раны и спиралькой закручивается над сливом (ибо теперь она была уверена, что он умеет проходить сквозь стены, быть в нескольких местах одновременно). А служанка пальцем не пошевельнет, да она будет стоять в дверях ванной, сложив руки, и смотреть. И Кристин договорилась с замужней сестрой, что проведет выходные у нее.
Вернувшись домой в воскресенье вечером, она застала служанку на грани истерики. Та рассказала, что в субботу на закате она подошла, чтобы задернуть занавески на французских окнах, и увидела странно искаженное лицо мужчины, прижатое к стеклу, — он стоял в саду и глядел на нее. Служанка утверждала, что упала в обморок и чуть не разродилась месяцем раньше прямо здесь, на полу гостиной. Потом она вызвала полицию. К тому времени, когда они приехали, мужчина исчез, но она его узнала, видела его на том чаепитии. И заявила полиции, что это знакомый Кристин.
В понедельник вечером для дознания пришли двое.
Они были очень вежливы, ибо знали, какой пост занимает отец. Отец душевно поздоровался, а мать маячила за его спиной, нервно сжимая фарфоровые ручки, показывая, какая она хрупкая и напуганная. Ей не нравилось, что в гостиной полиция, но это было необходимо.
Кристин пришлось сознаться, что он повсюду за ней ходил. Ей стало легче оттого, что он разоблачен, но еще оттого, что не она пожаловалась полиции, хотя, будь он гражданином страны, она бы давно так и сделала. Кристин настаивала, что он не опасен и никогда не причинял ей вреда.
— Такие не причиняют вред, — сказал один полицейский. — Они просто убивают. Вам повезло, что вы еще живы.
— Псих, — констатировал второй.
Подала голос мать: мол, проблема с людьми другой культуры в том, что не поймешь — то ли они безумны, то ли просто у них другие понятия. Полицейский согласился, почтительно и снисходительно, будто она недоумок королевских кровей и ей надобно потакать.
— Вы знаете, где он живет? — спросил первый полицейский. Кристин давно уже порвала письмо с надписанным адресом — она покачала головой.
— Тогда нам придется брать его завтра, — сказал полицейский. — Сможете заговорить его у аудитории, если он там будет?
Допросив Кристин, полицейские тихо побеседовали с ее отцом в холле. Служанка убирала со стола кофейные чашки; она заявила, что, если его не посадят, она уволится, она не хочет, чтобы ее снова напугали до полусмерти.
На следующий день, когда закончилась лекция по современной истории, он был у дверей, точно по расписанию. Он, кажется, удивился, когда Кристин не пустилась в бегство. Она подошла к нему, и сердце у нее колотилось от собственного предательства и близкой свободы. Она вновь выросла, стала прежней великаншей, неуязвимой, хладнокровной.
— Как вы? — весело улыбнулась она.
Он недоверчиво посмотрел на нее.
— Этот? — Полицейский выскочил сзади, словно Кистонский фараон,[1] и положил руку ему на плечо — тот же неизменный потрепанный пиджак. Второй полицейский преспокойненько стоял в стороне — применение силы не потребуется.
— Не
Те кивнули и улыбнулись — уважительно, насмешливо. Казалось, он прекрасно знал, кто эти люди и что им нужно.
Тем же вечером позвонил с докладом первый полицейский. Отец переговорил с ним, веселый, энергичный. Сама Кристин находилась теперь в тени: ее защитили, ее функция выполнена.
— Что они с ним сделали? — тревожно спросила она, когда отец вернулся в гостиную. Она не знала, как оно бывает в полицейских участках.
— Ничего плохого с ним не сделали, — сказал отец. Забавно, что дочь беспокоится. — Его могут засудить за преследование и домогательство, они спрашивали, буду ли я предъявлять обвинения. А я думаю — зачем? Его виза позволяет перемещаться по стране, только если он учится в Монреале. Я сказал им, чтоб отправили его в Монреаль. Если он снова тут появится, его депортируют. Они заходили в дом, где он снимает комнату: он задолжал за две недели, и домохозяйка сказала, что собирается его выгнать. Похоже, он счастлив, что за него выплатят долг и купят билет до Монреаля. — Отец замолчал. — Пока они ничего не смогли из него выжать.
—
— Они хотели понять, зачем он это делал, то есть зачем преследовал тебя. — Отец окинул Кристин взглядом, словно и для него самого это было загадкой. — Они сказали, что, когда стали его об этом расспрашивать, он просто захлопнулся, как улитка. Притворился, будто не понимает английского. Он прекрасно все понимал, но не отвечал ни на какие вопросы.
Кристин знала, что это конец, но каким-то образом между арестом и отправкой в Монреаль он умудрился обмануть сопровождающего, чтобы еще раз ей позвонить.
— Я видеть тебя снова, — сказал он. И не стал ждать, когда она сама положит трубку.
Отойдя в прошлое, перестав быть пугающей реальностью, он превратился в смешной персонаж, про который легко рассказывать. Это была ее единственная забавная история: так, и для себя, и для других, она поддерживала ауру своего необъяснимого обаяния. Ее подруги и мужчины, которые все так же назначали ей свидания, рассуждали про его мотивы. Кто-то предположил, что он хотел жениться на ней, чтобы остаться в стране, другой сказал, что восточные мужчины любят плотных женщин:
— Все дело в твоем рубенсовском образе.
Кристин много думала о нем. Нет, он ей не нравился, скорее наоборот, но как чистая идея он был фигурой романтической, человеком, который считал ее неотразимой. Хотя она часто удивлялась, рассматривая в зеркале в полный рост свое по-прежнему румяное лицо и дюжую фигуру, гадая, что же в ней такого. Она избегала разговоров про его возможное помешательство: просто вменяемость — вещь