блядьми, коим ныне нет числа в благословенном отечестве моем.
Из переулка я выкатился было на проспект – но асфальтовая река, сколько хватало взгляда, была запружена сотнями стальных туловищ. Кое-как докатившись до ближайшей станции метро, я решил дальше двигаться пешком.
8
Добираться вечером из Москвы в пригород – дело хитрое. Самый быстрый путь – на метро до вокзала, оттуда час с четвертью на электрическом поезде, далее на такси до места. Быстро оно быстро, но очень некомфортабельно. Пригородный поезд в пятом часу вечера представляет собой клоаку.
Когда-то, восемнадцать лет назад, я катался ежедневно – в университет и обратно – и неплохо себя чувствовал. Грамотный студент всегда знает, как, когда и на какой поезд ему ловчее сесть, чтобы и в проходе не маяться, и билетных контролеров избежать. Потом появился Юра, и автомобиль – начиная с того же девяносто первого года я годами не заходил в зеленые вагоны. Затем – на рубеже девяностых и нулевых – количество машин на московских и подмосковных дорогах резко увеличилось, и перемещение в пространстве потребовало ловкости и расчета: где-то на авто, где-то на метро, где-то на поезде, потом такси поймать, или, если хочется большего комфорта – едешь на автобусе, в мягком кресле; в общем, спустя десять лет я снова стал практиковать поездки на пригородных электропоездах – и поразился перемене. Все стало гаже. Грязнее. Опаснее. Появились (стихийно, естественно) «курящие» вагоны – нечто неслыханное во времена моей юности; изобретение ежевечерне возвращающихся со столичных фабрик в свои предместья пролетариев. Эти ушлые и дошлые ребята еще на Курском вокзале лезли во все двери и окна, как балтийские матросики в Зимний дворец, занимая по десять – пятнадцать мест каждый. Туда положил газетку, сюда – сигаретку, занято!!! На последующих станциях подсаживаются громогласно матерящиеся корефаны; откупориваются фанфуры с водярой, достаются карты – и понеслась. В иные вагоны без пистолета заходить было нельзя. Охлос гужевался со страшной силой. Раскрасневшиеся физиономии, помутневшие глаза, прилипшие к губам окурки, брань и хохот, бухло всех видов и цветов, там вольно блюют, здесь меж делом выясняют отношения – я очень люблю людей, но вид многих сотен торжествующих хамов подвергал мою любовь сильнейшему испытанию.
Здесь я могу быть неправильно понят. Меня действительно учили любить людей. Конкретно – пролетариат.
Начиная с «Букваря» и заканчивая мощным томом «Истории КПСС». Общим числом – одиннадцать лет меня упорно, вдумчиво и поэтапно учили любить пролетариат.
Но сегодня вечером, пережив сердечный приступ, имея в заднице семь кубов дибазола, отдав за долги последние столы и стулья, стоя на подламывающихся ногах в насквозь продымленном вагоне, слушая, помимо воли, доносящуюся отовсюду ругань (и ругань-то у них вся какая-то плоская, неинтересная, невкусная), изливающуюся из насквозь сожженных Бог знает какими жидкостями глоток, наблюдая во множестве некие замысловато деформированные лица, материализовавшиеся, кажется, прямо из второго тома сочинений Николая Алексеевича Некрасова, – я вдруг взял и перестал любить людей – всех, кроме самых близких. Не возненавидел, нет. Кто они такие, чтобы я удостоил их своей ненавистью? Но любить – перестал.
Такое бывает. Идешь себе, спешишь по своим делам, симпатизируешь, бля, человечеству – да вдруг перестаешь.
Если бы в этот момент за моим поясом оказался нож – я перерезал бы полвагона. Или весь вагон.
Впрочем, может, и не перерезал бы. Интеллигенция часто склонна переоценивать свою отвагу.
В трех тюрьмах сидел, а таких лоснящихся сальных морд, таких маргариново отсвечивающих, свисающих брылей, такой дикой, ничем не мотивированной, быдловато-хамоватой идиотической веселухи – отродясь не видел. Как говорил в таких случаях лауреат Государственной премии академик Лихачев: «Я таких бушлатом по зоне гонял».
«Однако, – сказал я себе, – и тебе не стоит снимать с себя вины. Не сам ли ты, когда-то поспешно сбежав отсюда в кожаное кресло собственного личного комфортабельного автомобиля, простого и дешевого в эксплуатации, отдал эти зеленые вагоны на растерзание дикарям? Не сам ли ты с удовольствием поучаствовал в процессе расслоения, безоглядного дележа общей земли, домов, улиц, дорог и магазинов на то, что отошло избранным и то, что осталось для всех прочих? Теперь вот задыхайся и нюхай. Тут ныне не твоя территория. Ты сам ушел отсюда. По доброй воле. Вместе с миллионами таких же любителей так называемой «лучшей жизни». Завели себе машины, запрезирали остальных, поехали – и вдруг оказалось, что вас, таких, слишком много! А места – мало! Кошмар! Пробки! Вернулся обратно, в зеленый вагон – а там уже другие ребята устроились, с пивом и сигаретами, и теперь они смотрят на тебя, как и должны смотреть; так смотрят, как и сам бы ты смотрел, если бы остался с ними – с великим злорадством. А пролетарии они или нет – это не важно.
Кое-как добрался. Рассчитал время до минуты: в районе половины седьмого вечера я – у Ильи, там – двадцать минут, визит вежливости; затем обратно на вокзал, в семь с копейками трогаюсь обратно, в районе половины девятого я снова на вокзале, в девять с четвертью – в кинотеатре, жду сына, берем попкорн и ныряем смотреть фильму. Сыну – одиннадцать, ничего страшного, если он пойдет на поздний вечерний сеанс. Брошенная посреди города машина постоит до утра. Советская техника дешевая. Интереса для воров и угонщиков не представляет.
Одно привходящее обстоятельство мешало: после приступа я ощущал сильную слабость, быстро шагать не умел и пару раз прибегнул к нашатырю. Второе привходящее – помогло. Мороз дал слабину, упал до приемлемых минус пятнадцати. И стало все вокруг мягко и почти сладко: и воздух, и хрустящий снег под ногами.
Небо поднялось выше, обрело глубину, проступило сотнями острых звезд, словно рассеялись крупинки сахара, словно уставший Бог решил попить чайку, да не удержал ложку сладости в дрожащих руках, рассыпал, бедолага, по Вселенной. Завздыхал, запереживал, да так и оставил.
Из душного грязного вагона я вышел раздраженный и злой, а к школьному другу приехал обновленным и вдохновленным, с байроническими вибрациями сердца.
Почти уложившись в график, я наконец позвонил в дверь одноклассника.
С той стороны двери, фоном, классически доносились классические шумы классической пьянки: громкие нечленораздельные возгласы, некие победные выкрики, оглушительный женский хохот и звон посуды.
Женский хохот, впрочем, пришелся мне по душе. Я люблю женский пьяный хохот – этакий призывный, раскованный и жизнеутверждающий. Он, как минимум, забавляет. Как максимум – помогает жить.
Мощно отнюхав от склянки нашатыря, я успел заховать снадобье в карман, прежде чем раскрасневшийся друган мой и брат по крови распахнул свои врата и срочно заключил меня в жаркие