вслух:
– Да, завтра ведь пятнадцатое! Завтра мне к вам в комендатуру. Отмечаться…
Горохов (это был молодой, довольно красивый блондин ярославского типа) внезапно остановился, пристально глядя на меня, и ни с того ни с сего спросил:
– А вот Молотова вы знаете?
– Конечно. Не лично, но достаточно подробно. По его деятельности.
– А ведь вот его жена в таком же положении, как вы… Не в нашей, правда, комендатуре, но тоже отмечается.
Я не очень удивилась, так как уже слышала об этом. Гораздо любопытнее мне было уловить ход мыслей Горохова.
– В таком же… В таком же… – задумчиво повторил он и вдруг решительно добавил: – Скоро, наверно, все это кончится.
Я дипломатично промолчала. Прощаясь со мной у моего крыльца, он шутя поблагодарил «за дополнительное занятие на ходу» и сказал, чтобы я завтра пришла минут за десять до открытия комендатуры. Он придет пораньше и быстро меня отметит, а то ему каждый раз неловко при мысли, что такая образованная дама стоит – да хоть бы и сидит – у него в коридоре.
– Подумаешь, образованная, – не упускаю я случая навести его на недозволенные мысли, – да у вас там крупных ученых полно. Вот хоть старик Гребенщиков. За мной стоял прошлый раз. Известный геофизик. Член-корреспондент Академии наук.
– Это тот, что сильно кашляет?
– Он самый. Дневальным в бараке строителей работает.
…А между тем вопрос о том, возможно ли, допустимо ли доброе отношение к таким оригинальным ученикам, как мои, не сходил с повестки дня за нашим воскресным столом. Мои отношения с Гейсом заметно ухудшались. Меня злило, что я не всегда нахожу достаточно убедительные возражения против его хлестких аргументов, в то время как внутренне убеждена, что я права. Гейс вел себя наступательно. Зло острил.
– Так, значит, они в сущности славные ребята, эти офицеры определенного ведомства? И их довольно приятно обучать классической литературе? Тем более что вам так хотелось вернуться к своей профессии…
– Не касайтесь этой стороны вопроса. Да, я много лет томилась по своей работе. Все время алчно мечтала о том, чтобы писать и преподавать… Все годы, пока я пилила, кайлила, мыла полы, перевязывала язвы и прочая и прочая… Вы это считаете моим преступлением? Проявлением беспринципности?
– Да, поскольку вас назначили просвещать тюремщиков…
– А вам не приходит в голову, что среди рядовых армии Зла есть люди, много людей, которых можно перетянуть на сторону Добра?
И тут на меня вдруг напало вдохновение. Я стала говорить о том, что в нашу эпоху, с ее невиданными масштабами, с ее стертостью линии, отделяющей палачей от жертв (сколько людей, прежде чем самим попасть в сталинскую мясорубку, с азартом перемалывали в ней других!), нет больше той баррикады, которая, скажем, в девятьсот пятом году четко разграничивала: по ту сторону ОНИ, по эту – МЫ. Неслыханная система разложения душ Великой Ложью привела к тому, что тысячи и тысячи простых людей оказались втянутыми в эти соблазны. И что же? Мстить им всем? Подражать тирану в жестокости? Длить без конца торжество ненависти?
– Да уж, понятно, не «сеять разумное, доброе, вечное» на таком каменистом поле, как комендатура МГБ!
– Позвольте, Михаил Францевич, – вмешался вдруг в разговор профессор Симорин, один из наших постоянных воскресных гостей, – давайте перенесем вопрос в практическую плоскость. Вот сейчас все мы ждем с нетерпением – обоснованно или нет, будет видно дальше – радикальных перемен в нашем обществе. Представьте себе возвращение к тому, что было задумано в идеале. Как же вы в этом случае мыслите судьбу всех этих бесчисленных маленьких комендантов, охранников, конвоиров? Сплошным Нюрнбергским процессом, что ли?
– Да! Десятками, даже сотнями таких процессов! – запальчиво воскликнул Гейс. – Месть беспощадная, нет, не месть, а возмездие всем сообщникам Тирана, всем его сатрапам! Пусть получит свое каждый винтик палаческой машины!
Я видела, что Гейс зарвался, что он говорил уже больше того, что думает и чувствует. Я вспомнила, как много он испытал, и мне как-то даже жалко его стало за такое разрывающее душу ожесточение. Мне очень хотелось привести вслух короткое изречение, ставшее эпиграфом к «Анне Карениной»: «Мне отмщение и Аз воздам». Но я стеснялась вымолвить эти слова. В те времена во мне еще крепко сидели если не мысли, то подсознательные движения души, привитые уродливым воспитанием. Те размышления о Вечном и временном, о Целом и маленьких беспомощных его частицах-людях, которые я доверяла тюремным нарам в доме Васькова, я еще не могла выговаривать вслух. И вместо этой короткой исчерпывающей евангельской Истины я наговорила Гейсу кучу куда менее убедительных слов.
– Вы говорите: если оставить злодеев безнаказанными, они в конце концов разорвут мир на части. Вы, наверное, правы, если говорить о главных злодеях, о «вдохновителях и организаторах». Но ведь если встать на путь преследований каждого, кто по недомыслию, по трусости, по слабости, по жадности, по доверчивости, по темноте творил Зло, если снова поощрять звериную жестокость, пусть даже по отношению к вчерашним винтикам в сложной машине злодейства, чем все это кончится? Ведь обрастем клыками и шерстью! На четвереньки встанем!
Антон, давно уже с беспокойством поглядывавший на нас, прислушиваясь к спору, решил шуткой спустить весь разговор на тормоза.
– Признайся, что у тебя с ненавистью и впрямь плоховато обстоят дела. Тренировки нет… Не умеешь… Обмен веществ не тот…
– Почему это? Вот двоих наших современников я остро ненавижу. К счастью, обоих уже нет в живых.
– Кто же второй? – улыбаясь, осведомился Симорин.
– Как кто? Гитлер, конечно!
Но Гейс не шел на шутки, был по-прежнему мрачен. Теперь он обратился к Антону:
– А если без зубоскальства, всерьез? Одобряешь педагогическую деятельность своей жены?
– По-моему, единственное, что надо делать с этими комендантами, это их учить. Ведь темнота несусветная! И мы не знаем, что раскроется в их душах, когда хоть немного света туда проникнет…
Потом Антон помолчал немного и совсем тихо добавил:
– Вообще, мне думается, что лечить и учить надо всех…
…Гости разошлись. Первый час ночи, а я еще не проверила тетради. Зажигаю настольную лампу и раскрываю тетрадь старшего лейтенанта Насреддинова. Сочинение «Образ Ниловны в романе Горького „Мать“. „В молодой годы Ниловна, как и все девчата, любила прогулок и гулянок…“ Замаялся, бедняга, с этим родительным падежом… Нет, я слишком взволнована разговором. Откладываю тетради на утро и ложусь. Антон и Тоня ровно дышат. А мне все еще тревожно и знобко, хотя я чувствую, что права я, не Гейс.
Глава семнадцатая Перед рассветом
Наверно, так было в первые месяцы революции. Тогдашние взрослые, скорее всего, так же жили в постоянном детском ожидании чудес или ужасов. И ожидания их не обманывали. Невиданное и неслыханное приходило, поражало на минуту и тут же превращалось в повседневность. И снова жизнь, всклокоченная, но все равно беспощадная, тащила людей дальше. Несла их, как бумажки в бурном потоке. Знай себе барахтайся сколько хочешь!
Год пятьдесят четвертый уравнял в этом барахтанье вчерашних антиподов. Теперь наши хозяева разворачивали газеты с той же тревогой, как и мы, так же, как мы, прислушивались не только к сообщениям по радио, но и к различным слухам, возникавшим то и дело. У них были свои слухи. О сокращении штатов. О реорганизации учреждений. О сокращении колымских льгот и больших денежных надбавок.
Нервозность начальства ощущалась на каждом шагу. Те, кто поумнее, осознали, что новое время – новые песни. Они стали подчеркнуто вежливы и предупредительны с нами, иногда даже позволяли себе