Запас жизнелюбия и доброты был в Тане неисчерпаем. Ни минуты она не чувствовала себя отверженной из-за того, что она, единственная из всего вагона, имела срок не десять, а двадцать лет. Сама Таня говорила, что ей отвалили столько потому, что ее суд пришелся на пятое октября тридцать седьмого. Тут как раз вышел новый закон, установивший новый максимальный срок тюремного заключения – двадцать пять вместо десяти. Но многие в вагоне шептались: это потому, что Таня в близком родстве с бывшим председателем Совнаркома Украины Любченко. А уж известно: чем ближе к знаменитым коммунистам, тем больше срок…
– Что десять, что двадцать – одно и то же, – отмахивалась Таня в ответ на расспросы. – Никто столько сидеть не будет. Разберется партия. Не может этого быть. Ведь вот слетел же Ежов! И на других вредителей придет срок. Ведь это ясно, что вредители проникли в НКВД. Разоблачат их… А мы выйдем! Уже сейчас к нам относятся лучше, чем при Ежове. Он нас два года в одиночках держал, в крепости. А теперь мы на работу едем. Крайний Север осваивать… Значит, верят, что будем работать по совести.
(Чем отличается десятилетний срок от двадцатилетнего – это Таня почувствует в сорок седьмом, когда ее товарищи (из тех, кто выжил) один за другим будут уходить из лагеря на поселение. В лагере появятся новые люди – зэки военного периода. Среди них Таня, с ее неистребимыми, не убитыми ни тюрьмой, ни лагерем партийными повадками двадцатых – тридцатых годов, почувствует себя одинокой. А в сорок восьмом случится пожар на агробазе колымского совхоза Эльген. И Тане, работающей там заключенным агрономом, будет угрожать новый срок, новый суд, с обвинением в диверсии, в поджоге.
И в одну белесую ночь короткого колымского лета Таню Крупеник – карие очи, черные брови – найдут болтающейся в петле в одной из теплиц, где выращивают огурцы и помидоры для лагерного и совхозного начальства. Над головой мертвой Тани будет кружиться и жужжать туча колымских комаров, жирных, омерзительных, похожих на маленьких летучих мышей.)
…Первые дни после Свердловска – прилив бодрости. Возобновляются чтение стихов, лекции по специальности. Зинаида Тулуб читает наизусть по-французски Мопассана. Все восхищаются ее чтением, и даже Лена Кручинина не вспоминает больше о Зинаидином коте Лирике.
Мина Мальская меньше хватается за сердце и согласилась прочесть (нет, не лекцию! Зачем в таком состоянии долго затруднять внимание товарищей!) маленькую заметку о природе Крайнего Севера.
На третий день все замечают, что после великолепия свердловского санпропускника еще более мизерным кажется водяной паек. Снова начинаются ссоры, ленивая переброска репликами.
– О-ох, – вздыхает Поля Швыркова, – брюхо старого добра не помнит! С полведра, поди, выпила в Свердловске, а сейчас опять… Такая ситуация…
– Хватит ныть, не шумите! – обрывает кто-то из умеющих спать круглые сутки.
– Не злитесь, девочки! И откуда только это зло в людях берется! – тяжело вздыхает Надя Королева.
– Как откуда? Невод широко был раскинут. Ну и рыбка наловилась разная… – Это Таня Станковская хрипит сверху.
Она теперь совершенно не встает, а на мои вопросы о здоровье отвечает:
– До транзитки все равно доеду!
Однажды на рассвете, уже недалеко от Иркутска, все проснулись от сильного толчка.
– Крушение?
– Неплохо бы… Чтобы вдрызг седьмой. Тогда волей-неволей пришлось бы им нас в чистом поле подержать. Вот надышались бы!
– Не мечтайте. Ой, смотрите, кружки летят.
Вот это действительно стихийное бедствие. Не то что крушение поезда. Без кружки попробуй до Владивостока. Еще сколько протащимся.
Эшелон остановился. За дверями – топот ног конвойных, перебежки их от вагона к вагону, отрывистые крики, ругательства.
– Как вы думаете, что бы это могло случиться? – вежливо повторяет уже в который раз Зинаида Тулуб и просительно обводит вагон своими томными глазами, годящимися скорее для Анны Керн, чем для этапницы седьмого вагона.
Все молчат. Наконец раздается сверху голос Тани Станковской:
– Одно из двух: или внеочередное извержение Везувия, или получен ответ Сталина на стихи Оли Орловской.
У Нади Королевой от толчков вагона раскололась пополам кружка, и Надя рыдает над ней, как над умершей родной дочерью.
Вдруг резко стукнула оттолкнутая вправо дверь. Сразу почувствовалось: это не обычный приход конвоя. Все вскочили. Что еще? Вслед за Соловьем-разбойником, подталкиваемые сзади еще двумя конвоирами, в седьмой вагон влезают одна за другой женщины. Они слабы. Они держатся за стенки, эти незнакомые женщины в тех же серых с коричневым ежовских формочках. Их много – человек пятнадцать.
– Староста седьмого вагона! Принимай пополнение! – командует Соловей. – Давайте сдвигайтесь маленько на нарах, дайте новеньким места, а то, вишь, развалились! Кумы королю…
– Куда же, гражданин начальник? И так уж по команде на другой бок ворочаемся, – заворчала на этот раз даже Фиса.
– А чего ворочаться? Знай лежи-полеживай! Спо-кой! – мрачно шутит Соловей.
– Давай, давай! Лягайте, да не вертухайтеся! – инструктирует Мищенко.
Надя Королева, рыдая, расталкивая всех, бросается к Соловью со своим горем. Она ведь не виновата, что крушение. А как же теперь без кружки?
– Другой не дадим. Вы как думаете? Я за них отчитываться должен или как? Во Владивостоке – полная инвентаризация. – И поучительно добавляет: – Беречь надо казенное добро.
Один за другим конвоиры и Соловей спрыгивают на песок. Закладывается дверной болт. Новенькие стоят кучей в середине вагона, у самого парашного отверстия, прижимая к груди бушлаты. Несколько минут длится общее молчание. Среди взглядов, бросаемых нашими коренными обитателями седьмого, есть и враждебные. Подумать только! И так чуть живы, пить нечего, дышать нечем, а тут еще… Куда их девать?
– Кто же это вас так обкорнал-то?
Поля Швыркова первая заметила, что в облике новеньких есть что-то отличное от своих, привычных. Что-то еще более нестерпимое и оскорбительное.
– Волосы!
– Да, нас остригли. Мы ведь не ярославки. Мы из Суздаля. Нас только в день этапа привезли в Ярославль. В двенадцатом вагоне ехали. А потом сломался он. Небольшое крушение.
– Вот нас и разбили на три группы и по другим вагонам рассовали. Но у вас, видать, и без нас не скучно?
Суздаль. Вторая женская одиночная тюрьма всесоюзного значения. В Бутырках многие о ней мечтали. Там бывший монастырь. А келья уж обязательно посуше камеры. И вот…
Да, в отличие от ярославских, суздальские узницы обриты наголо. Ярославки с ужасом смотрят на обритые головы своих незваных гостей. А те бросают полные зависти и восхищения взгляды на наши растрепанные, пыльные, посеревшие косы, локоны, челки.
– Эх, бабоньки, – на весь вагон вздыхает Поля Швыркова.
И это сигнал. Сигнал к тому, чтобы все увидели в новеньких не нахлебников, с которыми надо делить голодный паек воды и воздуха, а родных сестер, униженных и страдающих еще больше, чем мы сами. Волосы! Обрить волосы!
– Идите сюда, товарищ! Здесь можно подвинуться.
– Кладите свой бушлат на мой…
– Снимите бахилы и забирайтесь сюда с ногами. Потеснимся, теперь уже меньше осталось. По Сибири едем.
Одна из новеньких узнала меня. Пробирается, прокладывая дорогу свернутым бушлатом.
– Женя!
Но я не сразу узнаю хорошо знакомую по воле, по Москве, Лену Соловьеву. Трудно узнать кокетливую, вечно смеющуюся Лену в этой почти бесполой фигуре, как бы только что поднявшейся после тифозной горячки. Отрастающая белесая щетинка топорщится на несуразно длинном черепе. С острых плеч, как с