стилизации выражения лица. Один из его апостолов, некий Альфред Шулер, открыл заново для немцев позабытую свастику, в то время как Людвиг Клагес, тоже одно время бывший с ним рядом, пришёл к такому разоблачительному выводу: «Дух – антагонист души»[162]. Примерно в то же время Освальд Шпенглер занялся выявлением скрытых от глаз настроений распада и апелляцией к образам цезарей, которые призывались, дабы в очередной раз отвести неизбежную гибель западной цивилизации. В Швабинге, на Зигфридштрассе, жил Ленин, и всего в паре кварталов оттуда, в доме № 34 по Шляйсхаймерштрассе, снял теперь комнату у портного Поппа Адольф Гитлер.

Как интеллектуальное беспокойство, так и переломное настроение времени в искусстве, ощущавшееся в Мюнхене столь же заметно, как и в Вене, прошли мимо Гитлера незамеченными. Имена Василия Кандинского, Франца Марка или Пауля Клее, тоже живших по соседству в Швабинге и открывших новые измерения в живописи, ничего не говорили ни его уму, ни сердцу начинающего художника. На протяжении всех этих месяцев пребывания в Мюнхене он остаётся скромным копировальщиком почтовых открыток со своими видениями, кошмарами и страхами, неспособным, однако, перевести их на язык искусства. А та педантичная тщательность кисти, с которой он превращал свой населённый призраками комплексов и агрессивности внутренний мир в рейнские идиллии, свидетельствовала о его тайной тяге к неприкосновенности и идеализируемой красоте.

Чем явственнее крепнет в нём, в его внутренней глубине, осознание своего творческого неумения, да и вообще своей беспомощности, тем настоятельнее ощущает он потребность находить оправдания для собственного превосходства. Поэтому цинизм, с которым он поздравлял себя по поводу открытия «зачастую бесконечно примитивных воззрений» людей, был родом оттуда же, что и его склонность повсюду видеть лишь проявления самых низких побуждений – коррупцию, заговорщицкую жажду власти, беспощадность, зависть, ненависть, – то есть, из стремления компенсировать свои собственные беды за счёт всего мира. И в случае с расовой принадлежностью это тоже служило ему в первую очередь в качестве зацепки для его потребности в индивидуальном превосходстве, т. е. как подтверждение того, что он другой и выше, нежели все эти пролетарии, бродяги, евреи и чехи, что встречались ему на его пути.

И всё-таки тяжёлым камнем, как и прежде, на него давил страх, что он может опуститься до уровня люмпенов, обитателей домов для бедных или пролетариев. Те бесчисленные фигуры, которые прошли мимо него в мужском общежитии, те лица из читального зала и тёмных коридоров, которые, как зеркало, отразили крушения столь многих надежд и личных судеб, наложили на него свой несмываемый отпечаток. И фоном тут была Вена рубежа веков, город с настроением эпилога и запахом тления – эта школа жизни и впрямь научила его мыслить преимущественно категориями заката. И не что иное, как страх, был главным содержанием лет его формирования, а в конце даже, как это окажется, импульсом головокружительной динамики всей его жизни вообще. Его столь компактно выглядевшая картина мира и человека, его чёрствость и бесчеловечность были преимущественно защитным жестом и рационализацией того «испуганного существа», каким видели его немногие свидетели тех лет его молодости[163]. Куда бы ни бросил он свой взор, всюду виделись ему лишь симптомы изнурённости, распада, расставания, признаки отравления крови, расового торжества, упадок и катастрофа. И этот обертон, в который он вслушивался, был связан с тем пессимистическим жизнеощущением, которое принадлежит к глубинным чертам XIX века, заметно заглушая и всю веру в прогресс, и всю оптимистическую науку эпохи. Но радикальность этого ощущения, и та бездеятельность, с которой он отдался страху, стали такими индивидуальными и неповторимыми, что это сделало их присущими именно ему.

Как раз этот комплекс ощущений и распознается за его объяснением, почему же он, после нескольких лет бездеятельности, эксцентричных снов наяву, постоянных побегов в гротесковые миры своих фантазий, покинул, наконец, Вену. В его уверениях содержатся и эротические, и пангерманские, и сентиментальные причины, выливающиеся в объяснение в ненависти к этому городу:

«Отвратителен был для меня расовый конгломерат, который являла собой столица империи, отвратительной была эта смесь народов из чехов, поляков, венгров, русинов, сербов, хорватов и т. д., а между всем этим, как вечный грибок человечества, – евреи и снова евреи. Огромный город казался мне символом кровосмешения…

По всем этим причинам всё сильнее проявлялось страстное стремление отправиться, наконец, туда, куда с самой ранней юности влекли меня тайные желания и тайная любовь. Я надеялся сделать когда- нибудь себе имя в качестве архитектора и так, в малом и великом, в зависимости от того, что будет уготовано мне судьбою, честно послужить нации.

Однако в конечном счёте мне хотелось приобщиться к счастью иметь право быть и действовать там, откуда когда-нибудь придёт исполнение моей самой заветной мечты – присоединение моей любимой родины к общему отечеству по имени Германский рейх».[164]

Вероятно, эти мотивы действительно сыграли свою роль в том, что он покинул Вену; другие же соображения, надо полагать, оказали на принятие решения лишь большее или меньшее побочное воздействие. Он сам впоследствии сознался, что он так и не смог «научиться венскому жаргону»; кроме того, он обнаружил в этом городе «в области чисто культурных и художественных дел все признаки изнеможения» и счёл дальнейшее пребывание в нём бесцельным уже потому, что для архитектора «после перестройки Рингштрассе задачи, по крайней мере в Вене, большей частью были незначительными».[165]

И всё же не эти причины были решающими. В значительно большей мере и здесь сыграло свою главную роль его отвращение ко всему тому, что было нормой и обязанностью. Выплывшие на свет в 50-х годах его военно-призывные документы, за которыми по его приказу так лихорадочно охотились ещё в марте 1938 года, сразу же вслед за вступлением в Австрию, исключают всякие сомнения в том, что им было совершено так называемое уклонение от освидетельствования, т. е. он хотел увильнуть от прохождения военной службы. Дабы затемнить это дело, он поэтому, явившись в Мюнхен, не только зарегистрировался в полиции как человек без подданства, но и неверно указал затем в своей автобиографии дату отъезда из Вены: Гитлер покинул этот город не весной 1912 года, как он будет утверждать, а в мае года следующего.

Расследования австрийских властей были поначалу безуспешными. 22 августа 1913 года уполномоченный службы безопасности в Линце Цаунер, отвечавший за розыски, записывает: «Представляется, что Адольф Гиитлер (!) не отметился в полиции ни здесь, ни в Урфаре, и его пребывание в каком-нибудь другом месте также не выявлено.» Бывший опекун Гитлера глава общинного совета Леондинга Йозеф Майрхофер на соответствующие запросы тоже не мог сообщить о местонахождении Гитлера, а обе его сестры, Ангела и Паула, также заявили о своём брате, что они «с 1908 года ничего о нём не знают». И только розыски в Вене выявили, что он перебрался в Мюнхен и проживает там по адресу Шляйсхаймерштрассе, 34. И вот там-то 18 января 1914 года, во второй половине дня, появился нежданно- негаданно служащий уголовной полиции, он арестовал находящегося в розыске и препроводил его на следующий день в австрийское консульство?

Выдвинутое против него обвинение имело очень серьёзный характер, и Гитлер, после того как он столь долго пребывал в безопасности, столкнулся с непосредственной угрозой подвергнуться осуждению. Это было одно из тех банальных событий, которые в будущем ещё чаще могли придать его жизненному пути совсем иное направление. Трудно представить, чтобы он с таким порочащим честь в глазах общества пятном мог объединить и мобилизовать на военный лад миллионы последователей.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату