строю, но и чувство уверенности в прочности хоть чего-то вообще, и приучило их жить в «атмосфере невозможного»[374]. Это было крушением целого мира, его понятий, его норм и его морали. И последствия этого были непредсказуемы.
Правда, в этот момент интерес общественности концентрировался в значительно большей степени на попытке национального самоутверждения; бумажные деньги, которые в конечном итоге стали оцениваться нередко просто на вес, служили лишь фантастическим фоном происходящего. 11 января правительство призвало немцев к пассивному сопротивлению и вскоре вслед за тем дало указание своим служащим не выполнять указаний оккупационных властей. Вступавшие в Рурскую область французские войска встречали на улицах огромные скопления людей, с неприязнью и ожесточением певших «Вахту на Рейне». На этот вызов французы снова ответили целым набором изощрённых унижений, драконовская оккупационная юстиция налагала произвольно тяжёлые наказания, многочисленные стычки умножали возмущение и той и другой стороны. В конце марта французские войска расстреляли из пулемётов демонстрацию рабочих на территории завода Круппа в Эссене – было тринадцать убитых и свыше тридцати раненых. В похоронах приняло участие более полумиллиона человек, а французский военный суд приговорил хозяина фирмы и восемь его служащих, занимавших руководящие посты, к пятнадцати и двадцати годам тюрьмы.
Эти события пробудили чувство единения, какого тут не наблюдалось с августа 1914 года. Но под маской национального единства различные силы пытались извлечь выгоду каждая для себя. Запрещённые добровольческие отряды воспользовались моментом, чтобы выйти из подполья и своими активными действиями обострить провозглашённое правительством пассивное сопротивление. Одновременно левые радикалы продемонстрировали своё стремление восстановить утраченные ими позиции в Саксонии и Центральной Германии, в то время как правые укрепляли свой баварский бастион; одно время на земельной границе уже стояли друг против друга, готовые открыть огонь, пролетарские сотни и подразделения добровольческого отряда Эрхардта[375]. Во многих крупных городах прошли голодные бунты. А в это время французы и бельгийцы на Западе пользовались ситуацией, чтобы стимулировать сепаратистское движение, которое, впрочем, вскоре заглохло по причине собственной бесперспективности. Казалось, что основанная четыре года назад на антагонизмах и с огромным трудом выжившая республика находится уже на пороге краха.
Свою вновь обретённую самоуверенность Гитлер продемонстрировал весьма вызывающим и рискованным жестом – он вышел из национального единого фронта и пригрозил своим опешившим сторонникам, что исключит из НСДАП всякого, кто будет активно участвовать в сопротивлении Франции; были случаи, что он и выполнял эту угрозу. «Если они ещё не усекли, что грёзы о примирении – это наша смерть, то им ничем не поможешь», – парировал он все сомнения[376]. Конечно, он заранее знал, какие проблемы возникнут в результате этого его решения, но как собственная интуиция, так и тактические соображения требовали от него, чтобы его партия не затерялась в ряду многих других объединений – рядом с буржуазными союзами, марксистами, евреями – в анонимности широкого национального сопротивления. И как он боялся, что борьба за Рур объединит народ вокруг правительства и укрепит режим, то так же и надеялся использовать возникший в результате его интриг хаос для своих далеко идущих путчистских замыслов. «Пока нация не сметёт убийц внутри своих границ, – писал он в „Фелькишер беобахтер“, – успех вовне невозможен. В то время, как устно и письменно направляются протесты Франции, истинный смертельный враг немецкого народа затаился внутри собственных стен». С характерной последовательностью, вопреки всем нападкам и даже вопреки подавляющему авторитету Людендорфа, он настаивал на своём требовании, заключавшемся в том, что сначала следует рассчитаться с внутренним врагом. Когда главнокомандующий вооружёнными силами генерал фон Сект, беседуя с Гитлером в начале марта, спросил, присоединится ли Гитлер со своими сторонниками в случае перехода к активному сопротивлению к рейхсверу, то получил недвусмысленный ответ, что сперва нужно сбросить правительство. И представителю канцлера Куно он тоже четырнадцать дней спустя заявил, что сперва следует покончить с внутренним врагом. «Надо призывать не „долой Францию“, а долой предателей отечества, долой ноябрьских преступников!»[377]
Поведение Гитлера очень часто интерпретируется как свидетельство его беспринципности и бессовестности. Однако та решимость, с которой он пошёл на опасность выставления себя в непопулярном двойном свете, указывает скорее на то, что именно его принципы и не позволяли ему иного выбора, да и сам он потом считал то решение одним из ключевых в своей жизни. Партнёры и покровители его восхождения, знать и руководители консервативного лагеря будут постоянно считать его одним из своих и, видя в нём в первую очередь национального деятеля, наперебой стараться заручиться его близостью. Однако уже первое политическое решение Гитлера, выходившее за локальные рамки, дезавуировало все эти псевдодружбы – от Кара до Папена – и недвусмысленно выявило, что, будучи поставлен перед выбором, он ведёт себя как истинный революционер – без каких-либо увёрток он отдал предпочтение позиции революционной, а не национальной. Так же будет он поступать и в последующие годы, а в 1930 году даже заявит, что в случае нападения поляков он предпочёл бы временно пожертвовать Восточной Пруссией и Силезией, чем встать в ряды защитников существующего режима[378]. Правда, он заявит также, что стал бы презирать себя, если бы «в момент конфликта не почувствовал себя в первую очередь немцем»; но на деле он, в противоположность своим возбуждённым приверженцам, действовал хладнокровно и последовательно, отнюдь не руководствуясь в своей тактике собственными патриотическими тирадами, и, перейдя в атаку, высмеивал как пассивное сопротивление, которое хотело «бить баклуши и добить» противника, так и тех, кто собирался актами саботажа поставить Францию на колени. «Чем была бы сегодня Франция, – восклицал он, – если бы в Германии не было интернационалистов, а были бы, только национал-социалисты! И даже если бы сначала мы не имели ничего, кроме наших кулаков! Но если бы шестьдесят миллионов человек были одержимы единой волей – быть фанатичными националистами, то из кулака выковалось бы оружие» [379]. В этой фразе – весь Гитлер: рациональная посылка, приумноженная чудовищным заклинанием воли, а в глубине – стимулирующее видение. Нет никакого сомнения в том, что стремление дать отпор было у Гитлера нисколько не слабее, чем у всех других сил и партий; не факт сопротивления как таковой, а то обстоятельство, что сопротивление носило пассивный характер, то есть было полусопротивлением, и побудило его наряду с упомянутыми причинами, к отказу от него. За этим стояло убеждение, что последовательную и успешную внешнюю политику можно проводить только тогда, когда есть опора на сплочённую и по-революционному объединённую нацию; это был – полярно всей немецкой политической традиции – своего рода примат внутренней политики, наметившийся впервые в его письме из действующей армии в феврале 1915 года и остававшийся его максимой вплоть до полного завоевания власти. Когда обозначился принесённый пассивным сопротивлением ущерб, и Гитлер своим мелодраматическим внутренним взором уже видел предстоящий новый крах Германии и отделение Рурской области, он в одной из своих страстных речей рисует для правительства картину истинного сопротивления и как бы предваряет здесь свой приказ в марте 1945 года о проведении операции «Выжженная земля»:
«Что из того, если в катастрофе нашего времени погибнут промышленные сооружения? Доменные печи могут быть разрушены, угольные шахты затоплены, пусть превратятся в пепелища дома – только бы после всего этого поднялся народ, сильный, непоколебимый, готовый идти до конца! Ведь если вновь поднимется немецкий народ, тогда вновь поднимется и всё остальное. Но если все это останется стоять, а народ погибнет от внутреннего разложения, то дымовые трубы, заводы и моря домов – это же будет не чем иным, как могильными камнями этого народа! Рурская область должна была бы стать немецкой Москвой! Мы должны были бы доказать, что немецкий народ 1923 года – это уже не тот народ, что в 1919 году… Обесчещенный и опозоренный народ теперь снова стал народом героев! За полыхающим Руром такой народ организовал бы сопротивление не на жизнь, а на смерть. Если бы действовали так, то Франция заколебалась бы делать следующий шаг… Взрываются печь за печью, мост за мостом! Германия просыпается! Армия Франции не позволила бы гнать себя в ужасы такого светопреставления! Клянусь Богом, наше положение было бы иным!»[380]