От уговоров Машки заныл зуб. Зачем давить-то так сильно? Я и без физической боли хорошо все понимаю. Двадцать ходок — не коридоры милицейской школы. Спорить не стану.
— Хофофо, — соглашаюсь я, пытаясь вырваться из прапорщицких тисков.
Баобабова откидывает меня с дороги, запрокидывает голову и, рыдая скупыми прапорщицкими слезами, стремительно выбегает из комнаты. С трудом поднимаюсь с пола, прислушиваясь к стихающему топоту армейских ботинок.
— Дурочка, — наверняка сейчас на лице у меня загадочная улыбка.
Устраиваюсь у окна в надежде полюбоваться скрытным продвижением Марии по вражеской территории. Но на улице только потемки, разбитые фонари да запах от догорающей клиники.
— Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить… — Облокачиваюсь на подоконник, высовываюсь по пояс из окна, рассматривая пространство между домами. Внизу, по асфальту, крадутся неясные тени Охотников. — Тьфу. С нашим атаманом не приходится тужить… — Охотники тупые, на плевки не обращают внимания. От безнаказанности заметно улучшается настроение: — А первая пуля, а первая пуля, а первая пу…
Слишком поздно слышу за спиной крадущиеся шаги. Прекращаю болтать ногами, спрыгиваю с подоконника и слишком медленно поворачиваюсь к источнику подозрительного шума. Замечаю тяжелый плоский предмет, предположительно кирпич силикатный, летящий навстречу.
Из темноты квартиры выплывает хоровод симпатичных девчонок в прозрачных сорочках, среди которых замечаю Клавдию Ш. без мужа, Деми М. в красном чепчике, Курникову А. с ракеткой, Мон-серрат К. с каким-то кудрявым пареньком под мышкой и Борю М. в пеньюаре. Хоровод возносится над полом, уменьшается в размерах, отчего ни хрена не видно, и начинает быстро кружиться вокруг моей головы, глупо изображая свистом пролетающие мимо первые пули… Потом все куда-то исчезают. Остается только Боря М., который больно бьет меня по щекам.
— Пономарев! Очнитесь! Немедленно!
Молодые лейтенанты из отдела “Пи” привыкли выполнять приказы точно и в срок.
Открываю глаза. Обнаруживаю себя распятым на панцирной кровати, приставленной под наклоном к стене. Запястья пристегнуты наручниками, ноги привязаны обычными веревками. Голова хоть и свободна, но веселее от этого не становится.
Передо мной неопрятного вида товарищ в расстегнутой фуфайке с лицом кровожадного убийцы молодых лейтенантов. Методично шлепает грязными ладонями по моим щекам, пытаясь, как я догадываюсь, привести в чувство потерявшего сознание пленника. То, что я в плену, понятно и без дополнительных объяснений. Успокаивает одно: кровожадный убийца больше похож на человека, чем на Охотника. Значит, я у своих.
Подаю условный сигнал. Долгий и жалобный стон. Неопрятный товарищ, довольно хмыкнув, пальцами оттопыривает мне веки, изучает зрачки и выносит медицинский вердикт гнусавым голосом:
“Ожил, гаденыш”.
Я хочу сказать, что никакой я не гаденыш, а вполне приличный гражданин, но во рту пустынная сушь, язык ворочается еле-еле, не позволяя сконструировать правильные объяснения. Но глаза видят, уши слышат, голова немного болит от силикатного кирпича, но это так — мелочи.
С принудительно раскрытыми глазами изучаю место распятия и незаконного сковывания. С первого взгляда ясно, что нахожусь в подвальном помещении. Толстые трубы горячей и холодной воды, звуки капели, запах гнили и неисправного мусоропровода. От панцирной кровати, которая, если пошевелиться, противно скрипит, разит тремя поколениями жителей без определенного места жительства. Под потолком, на бельевой веревке, подвязан фонарик на две батарейки.
— Живучий какой…
С трудом поворачиваю гудящую от силикатного кирпича голову в сторону отчего-то знакомого голоса. Прищуриваюсь для улучшения резкости.
— Не узнаешь?
Так как во рту сухо, ограничиваюсь хрипом, в котором специалист логопед обязательно бы признал возглас удивления.
У противоположной стены, за импровизированным столом из-под ящиков для апельсинов “Оранжес”, сидят трое. Две свечи, укрепленные на собственных восковых слезах, освещают лица, явно мне знакомые. Справа, что-то чиркая в небольшом блокноте, изредка бросая на меня быстрые внимательные взгляды, сутулится Монокль, главный врач психиатрической клиники, где совсем недавно мы с Машкой безобразничали. Глаза Монокля злые и неестественно блестящие. Словно только что закончил рыдать.
С левой стороны, выпучив глаза, пристально пялится на меня еще одно знакомое лицо. Тощего мужика в кепке и с закатанными рукавами я определенно знаю. Видел где-то, может, даже сам арестовывал по подозрению в каком-нибудь преступлении. Вспомнить, при каких обстоятельствах мы встречались, пока не могу, но одно то, что мы знакомы, успокаивает.
А в самом центре, уложив загипсованную ногу на фанерный ящик, скрестив на груди руки, сидит третий. Хрипеть больше не в силах, поэтому только глупо улыбаюсь. Это Садовник, практически родной человек. Лица, как обычно, не видно, но ромашками весь пол закидан. Не обознаться. Через силу киваю. Здороваюсь.
— Вот где свиделись, лейтенант. — Садовник сбрасывает с ящика загипсованную ногу и, морщась, склоняется к пляшущим язычкам свечей. Замирает на секунду:
— Свет… — Садовник как бы смотрит на свечу и как бы морщится от нестерпимого света, который не в силах осветить его вечно скрытое лицо. — Свет озарил мою больную душу, — странно так говорит Садовник. От холодного голоса хочется поскорее отлепиться от кровати и сбежать куда-нибудь подальше. — Ты, лейтенант, не дергайся, твой покой пока я не нарушу. — Неожиданно с губ Садовника срывается стон и, кажется, камнем падает на заваленный лепестками пол. — Помнишь, лейтенант, цыганка дерзкая в подземном переходе нагадала тебе неприятности? А как все красиво начиналось? Правильно мудрецы говорят: красота и знание уничтожат мир.
Садовник явно не в себе. Переходит на французский. Лялякает долго, но красиво. Монокль подозрительно внимателен, торопливо записывает за Садовником слова. Хочется пристрелить их немедленно, но, как назло, Баобабова далеко, а у меня руки скованы. Да и пистолета, как всегда, нет. Психов, особенно буйно опасных, по моему мнению, пристреливать необходимо на месте лечения. Иначе может такое начаться…
Словно в подтверждение моих мыслей, Садовник вскакивает, щелкает пальцами, отбивая такт, шепчет: — “Один, два… Один, два, три, четыре…” — и начинает прыгать по подвальному помещению с трубами, с которых сочится горячая и холодная вода, изображая Майкла Джексона. Даже за причинные места хватается.
— Думаешь, совсем старик из ума выжил? — слегка запыхавшись, Садовник подплывает ко мне лунной походкой.
— Ничего я не думаю, — говорю, собрав остатки сил.
— А должен думать, лейтенант! — Садовник, слава богу, успокаивается, хватает меня за руку, сжимает со всей силой. — Что ж ты не спрашиваешь, что мы здесь, в сырых подвалах, делаем?
На предположения нет ни сил, ни желания. Да и место у меня неподходящее для высказывания версий. Раз сидят в подвале, значит, так и надо. Вот только зачем меня привязывать?
Садовник, сказав три раза “ха”, с трудом балансируя на здоровой ноге, рвет в клочья сразу две ромашки.
— Это… — прислушивается к моему сухому дыханию, — дайте лейтенанту попить, да и к делу приступать пора. Если мы на каждого молодого человека столько времени тратить станем… эх!
Пока Садовник, роняя по пути обезглавленные цветочки, ковыляет к ящикам, расторопный Монокль нацеживает из горячей трубы в кружку кипяток, чуть подумав, бросает в емкость кусок рафинада. После чего предлагает мне с уверениями, что это пойло из центрального отопления должно поднять ослабленные старшелейтенантские силы. Поскольку я вроде бы в гостях и не у кого-нибудь, а у людей с непредсказуемым поведением, от угощения не отказываюсь. Лязгая зубами о края кружки, давясь, но не сдаваясь, захлебываюсь чаем.
— Приступим? — Садовник терпеливо ждет, пока я допью отвратительную гадость под названием “чай