Или от усталости.
— Голова, что ли? У меня тоже трещит. Словно кто-то гвоздем ржавым ковыряется. Сейчас бы анальгину. Пачку бы сожрала. Ты это…. Народ волнуется, что стоим? Чего ждем? Охотники, того гляди, в атаку попрут.
— Сейчас.
Набираю полные пригоршни снега, перемешанного с подснежниками. Утыкаюсь в холодную, успокаивающую прохладу, пахнущую весной.
Держись, парень. Не время умом двигаться. От этого только Моноклю радость огромная. А мир без тебя поперхнется, подавится сволочами-Охотниками. Сдастся без боя и расколется осколками острыми.
Мысли успокаиваются, рассаживаются по местам, перешептываются без боли, без скрежета. Умных мыслей мало, а дурные еще не проснулись.
— Лесик, хватит моржевать, пора командовать. — У Машки нет никакого чувства сострадания. — Там намечается что-то.
Баобабова права. От широкой и плотной массы Охотников отделяется чудовищно здоровенный мужик. Выходит на ничейную полосу. Тащит за собой громаднейший топор, оставляя хорошо вспаханную борозду. Нечленораздельно кричит, что-то требуя.
— Чего это он?
— На поединок вызывает. — Откуда у меня такая уверенность? — Кто пойдет?
Долго выбирать нет времени. Да и незачем. От наших ударных шеренг к Охотнику бежит генерал. На ходу сбрасывает порванный в героическом порыве мундир, остается в одной тельняшке и, естественно, в штанах с лампасами. Положено генералам в штанах с лампасами бегать. В одной руке седого генерала шашка оголенная, в другой ведро, в котором краска красная плещется.
— Зря это он, — морщится Баобабова. — Лучше бы я пошла. Зарубят старика ни за что. А могилку кому копать? Опять нам?
— Не зарубят.
Господи, ну почему я так уверен?
— Ну-ну, — Машке надоедает морщиться. Отворачивается, чтобы не видеть, как генерала с первого захода жизни лишают.
Эй, вороны черные! Закройте клювы острые, не каркайте генералу под руку. Не хрусти, снег, не сбивай с шага боевого старика, который вперед всех за страну встал. Ясное солнышко, не слепи глаз бойца смелого. Пусть покажет, на что способны те, кто в гражданскую басмачей мочил по аулам да арыкам высохшим.
Сходятся на полосе ничейной не два богатыря, а две горы могучие. Катится гром по свалке городской от первого удара топора о сабельку острую. Разлетаются искры, словно во время салюта на праздники майские. От первого удара генерал по колено в снег уходит. Страшно ругается на месячный уровень снега выпавшего и отсутствие твердого мусорного основания. От второго удара Охотника генерал по пояс в толщу проваливается. Еще пуще ругается. Меня вспоминает и того басмача, что не пристрелил его, когда случай подвернулся в гражданскую. От третьего удара старик боевой по самые плечи в белом покрывале скрывается. И даже не слышно, кого и какими словами благодарственными вспоминает.
А над ним Охотник, будто утес с картины Айвазовского, возвышается. Топориком своим острым радостно так помахивает, шею генеральскую под корешок срубить желает.
— Кранты товарищу, — даже Садовник не выдерживает зрелища печального, отворачивается малодушно, роняет четыре подснежника ненадорванных.
— Рано панихиду заказывать, — шепчу голосом страшным, аж самому противно, — поможет ему мать сыра земля.
Баобабова с Садовником, да и старушка-знаменосец странно на меня так смотрят:
— Какая земля мать сыра? Свалка же!
— Разницы никакой. Свалка мусорная тоже своя, отечественная. Да и генерал не призывник срочной службы, должен выкрутиться.
Охотник, лицом желтоватый, глазами косоватый, плечами широковатый — хоть и нельзя так выражаться, но во время сечи любое слово для поднятия духа пригодно, даже особо матерное, — замахивается в последний раз, хорошенько прицеливается. В темечко генерала, в снегу по самую шею завязшего, метится. На мгновение всего на своих сотоварищей-агрессоров оборачивается. Вот, мол, я какой, страшный и ужасный. Это-то мгновение все и решает.
Генерал страшно так кричит, выдергивает сабельку, одним движением макает инеем покрытую сталь в ведро с ярославской краской и ловко между ног Охотнику пиликает. На богатырский удар маневра не хватает, в снегу ведь по шею, а поелозить саблей у генерала в самый раз получается.
Ох, рано вы, ребятушки виртуальные, радовались. Рано рученьки коряво нарисованные вскидывали. Рано речевки победные покрикивали. Не видать вам больше друга своего несуразного. Не сидеть вам за одним столом, не ходить вместе по земным рощицам, не рубить головы русским парням да девушкам.
— Лесик! Ты чего несешь?
У меня с детства такой порок имеется. Когда чем-то увлечен сильно, разговаривать сам с собой начинаю. Вот и сейчас. В ответственный момент битвы прорвало.
Ничего не объясняя, отмахиваюсь. Сорвалось, так сорвалось. Какие объяснения, когда на моих глазах настоящая история творится. Пусть даже и на свалке городской. Пройдут года, пройдут века, и вспомнится история, как генералу в день хмурый с небес пришла виктория.
А генерал между тем из сугроба выбирается. Отряхиваться от снега и прочего мусора не спешит. В зубах шашку зажимает, хватает ведро, наполовину пустое, и, не раздумывая, выплескивает содержимое на врага, дико визжащего и от боли весело скачущего. И давай рубить его, пока не опомнился. И вдоль, и поперек. И с пробором, и лесенкой. И с выпадом, и просто так, как придется. В бою за красотой удара следить не приходится. Самому бы увернуться от соперника разъяренного.
Пяти минут не прошло, как под ногами генерала нашего только месиво, краской тщательно залитое, остается. Ничего похожего на Охотника. Генерал в завершение пинает пару раз для надежности куски крупные и со слезами радости на лице морщинистом к нам оборачивается.
— Жаль, фотоаппарата нет, а то бы неплохие фотки на память получились, — шмыгает носом Садовник, поднимая со снега обороненные нечаянно четыре подснежника. Знать, не пришло еще время цветами разбрасываться.
А над нашими боевыми рядами дружное “ура!” проносится. В воздух шапочки взлетают лыжные, с дырками для глаз прорезанными. Народ обнимается, здравицами возвращающегося генерала встречает, за автографами выстраивается. Предлагает референдум общегосударственный устроить, чтобы день этот памятный выходным днем назначить.
Но, чувствую, рано мы в праздники ударились. Враг не дурнее нашего, соображает, что поединок исхода битвы не решает. Группируется для удара мощного.
— Ты гляди-ка, что вытворяют? — возмущается Садовник, подскакивая. Отбирает у меня бинокль, пристраивается к окулярам. Естественно, что в стекла замороженные ничего не видит. — Прапорщик, у тебя глаза молодые, зоркие, глянь-ка сама, что это они затевают?
Баобабова из-под руки осматривает дислокацию противника:
— Перестраиваются. В боевой порядок под названием “свиное рыло”. Нам в училище про такое рассказывали. У немцев позаимствовали.
Я не соглашаюсь:
— Не “свиное рыло”, а “поросячий пятак”. Видите, в круге сплошном два места пустых оставляют? Для чего только — не понимаю. Может, для пленных.
— Охотники пленных не берут, — отрезает Садовник. — Я когда средним секретным агентом был, слышал о таком “поросячьем пятаке”. Африканские доисторические туземцы так динозавров загоняли. Выследят у водопоя особо крупную рептилию, на дыбы поднимут и давай его дубинами по пузу стучать. А свободные места для того, чтобы динозавр, когда в кучу охотников со злости прыгнет, лапами никого не раздавил. Наши предки тоже дураками себя не считали.
Разноцветная масса агрессора, завершив перестроение, всколыхнулась, зашевелилась и с постоянной скоростью, примерно четыре километра в час, вперед двинулась.
— Вот и наше время пришло, — Машка поправляет бронежилет, ноздрями хищно шевелит. Сдергивает с