нечего. Да дело-то не в этом. Для себя, для себя правила создайте твердые и их придерживайтесь. Позицию свою определите. Вот как Иуда, вами же хваленный, — он создал себе правила, а как только возникла мысль: «А не предатель ли я, пусть даже невольный?» — предательство не входило в его правила, предательство несовместимо с жизнью, он был настоящий ученик Христа, единственный из них верующий в Христа, — и как только возникло такое предположение — повесился. Ибо судил он высшим судом — своим собственным судом судил себя. Правда, и апостолов осудил, но такова логика самоубийства. А вы, испугавшись или не захотев суда своего или чьего-то, стали судить всех и все, в том числе и Христа. Учиться надо у совестливых, у Иуды.

— У Иуды? Небось он думал, что героем-мучеником останется в веках. А жизнь-то, которую он игнорировал, она ему показала, она его наказала. Раз вошел в жизнь, в мир сей — думай над каждым шагом своим, считай, — не грех. А правила для того придумывают, чтобы знать, как по жизни ходить.

— Я, кажется, пьян, но я бы сказал: оставьте меня в покое с вашими правилами, иудами, богами. Вам надо убивать для чего-то — убивайте, я не сужу вас, лгать — лгите, и я вам верю, что выхода другого нет. Действуйте, действуйте, но меня оставьте в покое. Я буду жить своим миром, и если это убийственно — ну что ж: я готов, как вы говорите, платить за все полной ценой. А вы за всех считаете, никого простить не можете, потому думаете, что вас тоже не простят, а потому еще пуще никого не прощаете… Боитесь? Впрочем, совсем я запутался. И поучать даже стал — резонер несчастный, алкаш.

— Эх, ты! Слюнтяй и дерьмо ты, Сергей, не живешь ты, а волочит тебя по жизни. А я вот думаю так же, как и ты, только плыву по жизни с веслом в руках.

К этому моменту выпили мы уже изрядно.

— Я что-то засыпаю, Сергей. И не понимаю уже, что ты мне говорил и что я тебе… говорил и говорю. Спасибо тебе, Сергей, мне как-то и легче стало.

— Почему легче стало? — говорю.

— Убери деньги, Топор. С кем обедаешь! Каждый сверчок знай свой шесток. Я плачу.

— Помните анекдот? «Джонни, ты платил за завтрак — я плачу за „кадиллак“. Я вас отвезу домой.

— Вот и хорошо, Сергей, хорошо. Спасибо, Топорик, спасибо. Хорошо гуляли. А?

А потом я уехал, и ты стал казнить меня, а потом у тебя мать умерла, а потом я заболел, а потом ты сам заболел, а потом и все. Стало можно тебя судить — теперь ты уже ничего не исправишь и не испортишь. Теперь только я, получивший возможность судить, теперь только я могу сам измениться и сам смотреть на мир по-другому.

А я тогда все еще говорил тебе «вы», до конца жизни твоей говорил тебе «вы», хотя ты был на пороге коротких взаимоотношений. Ты прости меня, что я так с тобой говорю сейчас. Или, вернее, что не говорил с тобой так. Теперь, подводя итоги, скажу: ты был плохим человеком — близким, окружающим тебя, было очень плохо, тяжело с тобой, горько было от тебя; мне плохо, тяжело и горько сейчас, потому что был ты таким, может, оттого, что тебя никто не любил, все хотели взаимности. И я тебя не любил, не жалел. Ты прости, что я так с тобой никогда не говорил — на «ты».

ВСЕГДА МОГИЛЬЩИК

Говорят: врачи — помощники смерти.

Еще говорят: врачи — палачи.

А разве это так?

Мы смерти сопротивляемся. (Понимаю, что говорю банальность, но что поделаешь?)

Но мы всегда провожаем на тот свет людей. Чаще всего на нашем уровне уйти ТУДА без врача редко кому удается.

Мы могильщики — это да.

Может быть, я и не очерствел, но как-то к смерти привык.

Говорят — к смерти не привыкнешь. Это врачи говорят.

Не верю. Льстят себе.

Нельзя привыкнуть только к своей смерти.

А ну-ка вспомните, вы, говорящие так (кто уже много проработал), вы переживаете смерть своих больных сегодня так же, как в первые годы работы?

Я провожаю ТУДА хорошего человека. Я уже ничего не могу сделать. Я лишь хочу, чтобы он ушел в это ТУДА во сне. Так легче. Ему легче. Впрочем, откуда мне это знать? Так легче, наверное, мне и всем окружающим.

— Хоть бы еще немного пожил. Ну еще два денечка.

Люди под страхом перед внезапно наступающим бездельем. Вот уже сколько дней они с невероятной активностью доставали разные лекарства, вели беседы с разными врачами, уничтожая себя ухаживали за больным. Они что-то делали. Они знали каждый раз, что надо делать. Врачи, которые не знали уже, что можно сделать еще, давали точные указания, говорили о все новых и новых лекарствах. И люди, близкие ему, еще больному, люди эти активно жили.

Но вот уже ясно всем — скоро он умрет.

Врачи не будут давать четких указаний, не будут направлять их деятельность. И они, в страхе перед будущей бездеятельностью, перед будущей пассивностью своей, умоляют судьбу подарить еще денечка два хоть.

Больному, еще больному, этого уже не нужно. Он тяжело умирает. Спасения ему нет.

Мы, врачи, делали все. Иногда во вред больному, иногда во спасение. Медицина — неточная наука, к сожалению.

Зачем же ему еще эти мучительные «два денечка», эта жизнь уже без жизни, это мучающееся, еще живое и уже безжизненное тело?

И перед врачами маячит страх, когда им надо будет сказать: «Умер. Все». И очень тяжело сказать после этих слов «я пошел» или даже просто молча выйти.

Родственники еще не знают, еще как следует не понимают, что у них будет, куда направить свою энергию. Надо хоронить — справки, разрешения, машины, гроб, могила. Они будут очень заняты — это их будет отвлекать. Без этого им было бы совсем плохо.

Я привык к смерти. Я не плачу, даже когда близкие умирают. Я смотрю на близких ему, уже мертвому, людей. Они плачут. А я — нет. Я разучился плакать, когда люди умирают. Когда близкие умирают — я всегда могильщик. И слезы накапливаются у меня на веках и не переходят через край их, не льются по щекам, а, набравшись по краям, проходят сквозь глазно-носовой, слезный канал, и я шмыгаю носом. У меня сразу насморк. Другие близкие плачут, а у меня насморк.

Я могильщик, а могильщики не плачут.

ПОХОРОНЫ

Топорков стоял на краю платформы метро и смотрел на мелькавшие мимо окна вагонов и фигуры в них и думал о том, что умер Начальник, и что жил он как все, и цели у него были, как у всех, а умер он не как все. Впрочем, наверное, только на войне люди умирают одинаково (и этим тоже война отвратительна). А вообще-то все умирают не как все, хоть и наступает смерть у всех «при явлениях падения сердечной деятельности и остановки дыхания», как пишут в историях болезни.

Умер. «Экзитировал». Глупый жаргон, глупый термин: экзитировал — умер. Это же неправильно. Exitus — исход. Значит, «исходнул», что ли? Исходнул Начальничек. Надо создавать термин от слова Mors — смерть. Тогда что? Мортировал? Или морсанул?

Поезд остановился. Перед ним замер ряд молодых людей, стоящих вдоль вагона и одной рукой держащихся за поручень над головой, а другой — за газету. Они были в светло-зеленых плащах, белых рубашках, темных галстуках, детали не видны, да и не существенны. Все, наверное, спешили на работу, все читали.

«Наверное, в газетах есть объявление. Кажется, в „Вечерку“ сдавали. У кого же утром увидишь ее». Он проталкивается по вагону и вдруг увидел нужную газету и нужное объявление. «Привет. С какой стати они написали „скоропостижно скончался“. Полагается „после тяжелой и продолжительной болезни“ или, в крайнем случае, „безвременно скончался“. Ничего себе скоропостижно. Если бы скоропостижно. Скоро постижно. Странно. Никогда не думал, откуда это слово. Чего же он постиг скоро? Наверное, правильнее — „скорый постиг“. Совсем глупо. Смерть постиг скоро. Не мучился, не думал о близком конце, а сразу постиг его. А может быть, скоро почил, а превратилось в скоропостижно. А он думал о конце, да как еще думал.

Вы читаете От мира сего
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату