других этому учить буду и сам усвоить сумею? Дурак! И этому, покаяние отвергающему, завидовать было собрался! Не то, Господи, не то! Понял! Господи, любить я не могу… не обучен, не получается… Но быть рядом с тем, кто любит, ношу его разделить… Дай мне хоть это, Господи!
Ответа Марек не услышал. Но, очевидно, услышал Касьян.
Он спустился с пригорка и подошел к впавшему в тупую задумчивость Федьке.
— Хватит пнем стоять, этого твоего прикопать надо. Тут его никто искать не будет, а к утру пройдет дождь — вообще следов не останется.
Лопата должна быть в багажнике, подумал Марек, вообще Федьке незачем возить с собой лопаты, но пусть она там сейчас будет.
Федька с неожиданной покорностью зашел сзади и открыл багажник.
— Под мышки бери, — сказал он Касьяну, — а я под коленки.
Подмышки, коленки… как будто спящего ребенка… стоп!
Марек ужаснулся — они же могли закопать спящего!
В самом деле — что Федька сделал с Димкой Осокиным? Молитва — допустим, молитва прозвучала в ушах, но не бывает же, чтобы молитва убила! Приложил чем-то металлическим в висок? Задушил? С него станется… но язык же не вывалился… Нож?.. А мог и застрелить — от «Марокко» столько шума, что выстрел впишется и останется неопознанным навеки.
Острая жалость к навеки безопасному сопернику созрела изнутри глаз и едва не брызнула наружу.
Димка, мачо Димка, СВОЙ Димка! Димка, ты жив?! Ты же свой, мы из одной конторы, мы еле терпели друг друга, но ты же СВОЙ! Произошла какая-то путаница, Федька все понял не так, ты просто ухаживал за женщиной, которая нравится всей конторе, и ты водил ее в престижный ночной клуб… чуть ли не каждый вечер… ну и что?.. Вот так ты за ней ухаживал!
Тебе нравилось, что тебя видят с этой красивой, эффектной женщиной, с натуральной блондинкой, что гордо несет свою фигуру кинозвезды по дубовому паркету богатых домов и по стеклянным, с адской подсветкой, полам ночных заведений! А ей нравилось, что ее сопровождаешь ты — настоящий мачо в тугих кожаных штанах с блеском! Вы действительно были красивой парой…
И нельзя, чтобы тебя сейчас закопали. Нельзя допустить — это будет пошлой местью за то, что она ходила в «Марокко» именно с тобой, а с другим даже не всегда — в бар для курящих. Нельзя же! Ты, наверное, там, за пределами сна, жив и недосягаем. И все равно — нельзя!
Марек пошлепал по грязи к косогору, куда Касьян и Федька понесли Димкино тело.
Там Касьян уже наметил лезвием белесой лопаты кривой прямоугольник.
— Не делай этого, — сказал Марек. — Он жив.
— А ты бы хотел, чтобы он был жив? — спросил Касьян. — Ты бы хотел не знать, за что его — так? Белые у тебя ризы, отчего они белые?
— Это у тебя, — возразил Марек.
— С днем рождения! — привычно поздравил Касьян. — На-ка, подержи.
Сон, ну точно — сон, подумал Марек, глядя, как оба они, Касьян и Федька, опустив тело на траву, садятся рядом и зачем-то разуваются, зачем-то связывают обувь шнурками. Опомнился, когда грязные сандалии Касьяна и еще чистые полуботинки Федьки повисли у него на шее.
И он все вспомнил. Просто сон шел параллельно жизни, и было же когда-то в нем сказано, что каждой земной дороге соответствует небесная.
— В белом тебе ходить отныне, в белоснежном, в ослепительном, как белое пламя, — печально сказал Господь. — Пока не проснешься…
И с Марека посыпался прах, серый и рыжеватый, он облетел и с обуви, и с фуфайки, ни одной мохнатой пылинки не осталось в ней, и прах лег у ног круглым ковриком, вроде тех, что вязала бабка- полячка из лоскутов, а Марек стоял недвижимо и смотрел на свои сомкнутые руки, шевеля пальцами и позволяя голубоватому огоньку перебегать с руки на руку.
Касьян копал сильно, всаживая лопату на полный штык, и вылетала из ямы белая земля. Потом лопату взял Федька и углубил яму настолько, что впору было уже самому туда прыгать.
Их лица, как положено в негативе, были черны, но и одежда тоже, а ведь только что ризы Касьяна казались пятнистыми, рябыми.
Тело аккуратно, даже осторожно, уложили в яму и стали закидывать глиной, Касьян орудовал лопатой, Федька пихал комья босыми ногами. Потом утоптали.
Вот и все.
Касьян и Федька сошлись, положили руки друг другу на плечи, молчали. Касьян был незрим, одно лицо и кисти рук. Марек понял — он так измарал ризы этой глиной, что уже ни единого просвета.
Но силуэт обозначился, проступил во мраке мелкими белыми черточками, штриховкой старинной гравюры.
Похоже, Касьян сам не замечал происходящих с ним изменений.
— А теперь пойдем вместе и вместе ответим, — сказал он Федьке. — По закону.
— Пошли, — ответил Федька. — Что сделано — то сделано.
Ни слова не сказав Мареку, они повернулись и пошли прочь. А он смотрел, и тревога в нем делалась болезненной, как будто зарождалось воспаление, повышалась в некой блуждающей точке температура, неприятный жар уже гулял по коже.
Словно бы некое живое тепло, наплывающее со всех сторон, пыталось его согреть, но при соприкосновении с кожей возникало странное отторжение, и в тончайшем слое воздуха над телом тепло меняло свои свойства…
И обычная ясность мысли, грациозной, как горная козочка, и совершающей четко выверенные прыжки с образа на образ и с парадокса на парадокс, куда-то подевалась, уступив место ощущениям. Но Марек все же пытался думать, пытался понимать и сопоставлять, пытался!..
Что в его мире было теперь позитивом, что — негативом? Кто — белым, кто — черным?
Куда уходят, о чем-то тихо беседуя, Федька и Касьян? А полупрозрачный кабриолет сам тихонько едет следом…
Кто остался, не тронутый ни единым брызгом глины, с чужой обувью на шее?
Кого наказал опечаленный Господь белыми ризами?
И куда деваться наказанному, имея лишь эти ризы да чистую обувь на шее, с которой уже давно осыпалась вмиг высохшая глина?
Марек хотел побежать следом, спросить — а куда Касьян-то делся, услышав приговор? Ведь не до конца свою историю рассказал, не до конца, самое главное так при себе и оставил! Марек сделал шаг и другой, но не сдвинулся с места, а те двое удалялись, и кабриолет, двигаясь за ними, менял понемногу цвет, словно грань между негативом и позитивом была не чертой, но нейтральной полосой, и он, пересекая эту полосу, опять становился апельсиновым…
Маленькая чистенькая сиамочка сидела на подоконнике, словно ожидая рассвета. Личико ее, черное и точеное, было неподвижно, и голубые глаза тоже были неподвижны.
Ближе к рассвету поднялся ветер. Она еще не успела запомнить, что этим ветром приносит чаек.
Целую стаю внесло в пространство между многоэтажками, и она заполоскалась, вскидываясь ввысь и падая вниз.
Сиамочка встала на задние лапки, передние раскинула по стеклу. Ангелы прилетели, обрадовалась она, мои сиамские ангелы!
— Да вот же я! тут! посмотрите на меня! — умоляла чистенькая домашняя кошечка.
Одна чайка кинулась к окну и прильнула к нему распахнутыми широкими крыльями. Они замерли — грудь в грудь и глаза в глаза, кошка и птица.
Но ненадолго. Чайка не могла более секунды вот так висеть, словно приклеившись к стеклу. И стекло тоже не таяло. Чайка оттолкнулась, рухнула куда-то в сторону, опять взмыла ввысь.
И тут же вся стая, словно вспомнив дорогу, резко и дружно унеслась прочь.