спасению родины от позора и рабства.
Окончив речь, генерал Алексеев обратился к офицерам:
— Господа офицеры третьей роты, становитесь на свои места.
Он повернулся к выходу и обвел нас невидящим взглядом. Но затем напряжение Алексеева спало, он кивнул нам седой головой, рука поднялась к козырьку. Мы проводили его до ворот.
— Спасибо, господа. Попросите командира полка зайти ко мне.
Мы смотрели вслед. Он одиноко шагал по улице Могилева к бывшему губернаторскому дому. Кто мог пронести мимо него чашу страдания? Два славных, преданных родине генерала открыли печальное шествие русского народа на Голгофу.
Генерал Корнилов должен был переехать в Быхов. Я попросил Неженцева исходатайствовать для нас свидание с ним. Несколько корниловских офицеров уже попрощались со своим генералом. Текинский офицер приветливо улыбнулся, приложил руку к сердцу:
— Главнокомандующий вас просит.
Генерал Корнилов стоял за длинным столом в полутемной комнате с тяжелыми шторами, обставленной мягкой мебелью. Он пожал нам руки и пригласил сесть. Мы сели, но от волнения чувствовали себя как ученики на экзамене и не знали, с чего начать. Он понял, и по его загорелому лицу пробежала отеческая улыбка. Я начал:
— Ваше превосходительство, от имени южных славян — офицеров и вольноопределяющихся, а также от чехов Корниловского полка мы пришли пожелать вам счастливого пути и сказать, что мы всегда будем с Вами и с Россией.
— Я глубоко тронут верной службой, которую вы несете России. Я тоже думаю, что без России вам будет трудно удержаться…
Затем Корнилов расспрашивал нас о нашем добровольчестве. Лицо у него было доброе, и он говорил с нами не как начальник, а как простой русский человек. Языки наши развязались, и мы выложили ему все наболевшие вопросы как на исповеди. Человеку, имя которого мы носили, я не мог не задать последний вопрос:
— Ваше превосходительство, как Вы представляете себе дальнейшую судьбу России?
Его лицо опечалилось, глаза сузились. Подумав, он ответил:
— Я боюсь только одного, чтобы союзники не заключили мир за счет России. Если этого не произойдет, то я уверен, что мы справимся собственными силами. Не может не опомниться русский народ.
Вскоре мы тоже уехали из Могилева. Чинов Ставки мы оставили на произвол судьбы, и они были в большом унынии. Ехали на юг, через Киев и, не доезжая до Шепетовки, на небольшой станции Печановка, в окрестностях которой были расположены чешские части, выгрузились. По пути от нашего полка отстало несколько сот человек.
После корниловского выступления армия стала разваливаться еще быстрее. Все окрестности кишели уходящими с фронта солдатами. Наши части расквартировали по селам, и это было ошибкой: из ближнего местечка к ним проникали разлагавшие их агитаторы. Впрочем, большого значения это уже не имело, разложение охватило буквально весь фронт от Балтики до Одессы, мы были последней организованной частью Русской армии.
По поручению Неженцева я несколько раз ездил в штаб чешской дивизии к комиссару Максе. В Могилеве, пока у власти был Корнилов, чехи обещали нам некоторую материальную помощь. Когда положение изменилось, Макса стал увиливать от ответа и наконец отказал, не сдержав данного слова.
После ареста Корнилова командир полка Неженцев по инициативе Керенского подал прошение во французскую военную миссию генерала Нисселя о переброске нашего полка на западный фронт. По этому делу Неженцев командировал меня в Петроград. Я решил: в случае положительного ответа французов уничтожу разрешение и сообщу, что получил отказ. Наше место было в России. Французам мы, слава Богу, не понадобились. У Неженцева тоже отлегло от души.
В Петрограде я провел всего несколько дней. Была вторая половина октября. Чувствовалось, что переворот скоро совершится и что никто помешать этому не сможет. Облик людей на улицах страшно изменился. Лица приняли нечеловеческое выражение. Глядя на них, становилось холодно на душе и страшно за Россию. Неужели это русский народ?
Не помню, на какой улице, помню лишь, что на верхнем этаже, в маленькой комнате, жил у своих знакомых Масарик. Я побывал у него. Мы поговорили четверть часа, затем я проводил его до дома, где он читал лекцию петроградским чехам и словакам. Его высокая фигура ссутулилась, лицо стало более задумчивым, чем в Могилеве. Больше говорил он, и я слушал его с благоговением, ибо тогда видел в нем борца-славянина, каким мы его знали и уважали в довоенные годы. Страшно было сознавать, что Россию вскоре может ожидать окончательная катастрофа.
— Да, Россия сошла с пути. Всем нам будет трудно, — сказал Масарик.
Снова Волынь. Старые хаты. Поздняя осень. Непролазная грязь. Самогон в каждой хате. Серые потоки бегущих с фронта солдат с матерной руганью несутся мимо, прихватывая с собой то единицы, то группы из наших. Наши части разлагаются. Незаметные до тех пор комитеты начинают хамить и командовать. Они делят между собой обмундирование и тут же, обменяв на самогон, пропивают. Последней опорой полка были наши офицеры и чехи. В один из серых осенних дней меня вызвал Неженцев.
— Послезавтра мой день рождения. Устроим полковой праздник, последний в Русской армии. Как настроены Ваши чехи?
— Если говорить о верности, то они верны. Но Вы сами знаете, господин полковник, что им приказано уйти от нас в распоряжение чешского корпуса. Макса опять требует их к себе.
— Уговорите их остаться хотя бы на две недели, пока я вернусь с Дона.
В те дни в наших ушах уже звенел колокольным звоном Дон. Снова появились у нас цель и надежда.
— Всеми силами постараюсь. А последний полковой вечер Русской армии было бы хорошо устроить.
Вечер организовали в доме священника. Музицировали чехи. В двух комнатах сидели офицеры с Неженцевым. Хозяйками были матушка, сестра милосердия Зина, девушка- доброволец, шедшая с нами еще из Киева и погибшая потом под Гниловской, и еще одна сестра. К нам подсел Неженцев.
— Хочу сказать слово и боюсь, не смогу, не выдержу… Как будто поминки справляем.
— Ничего, господин полковник, когда-нибудь воскреснет Русская армия и вспомнит этот вечер.
Речь Неженцев произнес. Сегодня не помню из нее ни одного слова. Было тяжело на душе. И полковник Неженцев, и мы — все забыли про его день рождения. Мы справляли поминки по Русской армии. Неженцев пробыл с нами до поздней ночи. Не один раз по его худощавому лицу прокатилась слеза. На этом последнем вечере Русской армии раздавались и наши, словенские, песни.
Разошлись поздно. Со стороны местечка доносились выстрелы, из деревни — пьяные вопли. На небе ни одной звезды, кругом была тьма. Глубокая, непроницаемая тьма. Мало осталось в живых из тех, кто был на этом вечере.
Я ежедневно беседовал с чехами, уговаривая их не уходить до возвращения Неженцева. Макса прислал одного из своих комиссаров с распоряжением немедленно увести их. Но у наших чехов чувство долга и чести было развито лучше, чем у их главарей.
Вернувшись с Дона, Неженцев на наши вопросы ответил коротко.
— На Дону генерал Каледин вас ждет. И генерал Корнилов к нему собирается.
— А много ли у него войск? Правда ли, что четыре офицерских полка?
Неженцев помолчал и сказал:
— Каледин надеется на наш полк…
Чехи ушли. Перед их уходом мы отпустили всех солдат. Осталось нас около трехсот человек, в большинстве офицеры, пятая часть из которых мы — южные славяне. С нами было только знамя полка, снятое с древка.
На громадном пространстве от Балтики до Черного моря зияли пустые окопы, оставленные русскими солдатами, участниками мировой войны, чтобы принять неисчислимое множество трупов с новых фронтов новой войны — Гражданской. Брошенные пушки, пулеметы, богатые склады — все, что наконец получила Русская армия после невиданных жертв и лишений, печально свидетельствовали о русском богатыре, который поднял меч для последнего сокрушительного удара и внезапно его уронил, отравленный ядом саморазрушения.
Мы, носители русской национальной мысли, воины Белой идеи, остались одни, в снежной вьюге, на пустынных полях у ворот русской Империи. Ворота эти были открыты настежь, родина осталась без защитников. С нами были только могилы тех, кто пал за Россию. И мы, оставшиеся еще в живых, искали живых русских людей с трехцветным русским флагом. Там, на Дону, где никогда не знали крепостного права, веками закаленные в борьбе со степью, были как будто такие люди. Туда мы поодиночке или малыми группами пробирались в снежную вьюгу декабрьских дней 1917 года.
На Дону уже находились три витязя Белой идеи: Корнилов, Каледин и Алексеев. С Дона эта идея должна была проникнуть в сердца русских людей и исцелить их от красного бесовства. Дон стал кличем для всех истинно русских людей, на Дон пробирались люди в солдатских шинелях со всей России. Там надеялись мы создать небольшую, но русскую по духу армию и с ней начать поход за освобождение России от красного ига.
В первые же дни после октябрьского переворота среди нас, огрубелых от войны солдат, с затаенным отчаянием сопротивлявшихся року и неизбежному, оказались и удивительные существа — полевые цветы в терновых венках. В дни, когда Россия погибала, русские женщины, порывая с вековыми традициями, кинулись на помощь своей родине. На всех фронтах, во всех армиях, переодетые в солдатское, перенося вдвойне для них тяжелую боевую жизнь, они с винтовкой в руках сражались на передовой. Объединенные в боевые отряды, они гибли под огнем тяжелой немецкой артиллерии, от предательской пули с тыла. Их, брошенных на произвол судьбы, поглотила бездна на Дворцовой площади и в Зимнем дворце. Казалось, страшный пример женского батальона в Петрограде должен был навсегда отнять у русской женщины желание браться за оружие в то время, когда мужчины теряли всякое понятие о долге. Но нет, высокие примеры храбрости и любви к родине братьев, отцов и мужей, погибших и сражавшихся, светлые страницы прошлого придавали им небывалую силу[5]. Пришедшая к нам, корниловцам, хрупкая, изящная девушка шестнадцати лет постигла тайну жертвенной любви к родине, которую не могли постичь умудренные житейским опытом мужчины. Она, как и многие другие наши женщины, боевые товарищи, прошла с нами весь тяжелый путь русской Голгофы. Она не искала ни личного счастья, ни мужского имени, она находилась по ту сторону добра и зла, была невестой Родины. Она одна из немногих осталась в живых, леденела в Первом походе, вела огонь из пулемета во Втором, переходила фронт в последнем врангелевском походе, детскими своими глазами глядя в глаза смерти.
Новочеркасск
Новочеркасск. Хотунок. Декабрьские дни. Неженцев уже здесь, Игнатий Франц тоже. Ежедневно прибывали новые, но нас все равно ничтожно мало, несколько сотен. Южных славян от сорока до пятидесяти, столько же русских с Карпатской Руси. Пополнения идут все время со всех сторон, но одиночками, маскируясь, с подложными документами, в солдатских шинелях, лузгая семечки, неумытые, придав лицу пролетарское выражение, матерясь по-революционному.
Но есть и другие, их много гуляет по улицам Новочеркасска, хотя могли бы быть в казармах на Хотунке. Казармы Хотунка пополняются медленно, гуляющих по улицам Новочеркасска все больше.
Фронт перед Новочеркасском держат дети Чернецова. Фронт сказочный: один юноша против двадцати-тридцати, а то и больше, красногвардейцев. Донцов среди нас почти нет. На призыв Каледина отозвалась сотня стариков. Казачество тоже заражено всеобщей болезнью. Казаки держались дольше других, но потом и они поддались всеобщему психозу. Чего им надо было? Земли у них было больше чем нужно, жизнь была привольная. По сравнению с русским крестьянином они были помещиками.