отмерено жить Николаю Ивановичу еще тридцать три года. И все это время — мысль о смерти: 'На каком- нибудь починке я источу последний пыл и слягу в старой веретинке у староверческих могил…' До восьмидесяти дожил. А все о том же: 'Не гулять мне долго, не гостить'. Не о собственной гибели мысль, а о гибели страны. 'Отобрали у нас Россию…'
Кто отобрал? Грубый тевтон? Бражник-лях? Дикий еврей, вылупившийся из полумифического хазарина? Свалить бы на них, да не получается. Ужас в том, что от нас же самих порча, распад и гибель. 'Из кровей же моих, из блуда…' Вот откуда распад страны. 'И теперь мы — ни псы, ни кмети, — запропали среди репья. Потеряли мы все на свете. Потеряли самих себя'. От этого — боль, глубокая, потаенная, смертная. 'Не заморская тля-паскуда прямо в душу мою впилась, а из жил моих, вот отсюда, эта гибель моя взялась…'
Откуда же она взялась?
На Севере, когда в военную пору 'вдруг стала до боли близкой' древность, Русь представилась — такая 'рассякая-необузданная', что поверилось: 'поплывем Лукоморьями пьяными да гульнем островами Буянами'.
Трезвость наступила в зрелости, на переломе от космодромных 60-х к застойным 70-м: засветилась 'Русь радарная', и послышался 'в кости моей хруст'. Тогда во спасение от глобальности (надо же, как слово- то угадал: Русь ты моя глобальная, знаю твою беду' — это за три десятилетия до триумфов мировой 'восьмерки') — вот от такой беды и захотелось в скит, в глушь, в тишь.
Однако околеть под забором оказалось можно и в тиши-глуши. К 80-м годам проблемы стягиваются в узел: не супостаты нас сгубили — отцы передрались. Краткий очерк истории России умещен в несколько строк 1981 года:
Добавить хочется лишь строчку из стихотворения 1982 года: 'И нет пока истории другой…'
'Пока'…
На герценовский вопрос: кто виноват? — имеется, как видим, почти рефлекторный ответ: 'кровавые цари'. Самого грозного из них, неосторожно показавшегося на современном шоссе (или это показалось поэту), он мысленно давит, размазывает под колесами.
Можно взглянуть на это дело и пошире: 'Начальнички! Начальнички! Районные кусты! Да тропочки конторские. Да с нумером листы'. Может, дело и не в том, сколько крови пролил тот или иной начальничек, а в самом факте, что — начальник? Самый последний генсек крови не пролил, а его Тряпкин награждает такими гадливыми эпитетами, что я их не повторяю из элементарной корректности. Выходит, так: одного в расход за то, что был слишком крут да прям, другого — за то, что был слишком мягок да увертлив? А посредине что? Истина?
Посредине, как мы уже убедились, не истина, а проблема. И имя ей — товарищ Сталин.
Так что же нам делать с собой и страной? Как превратить 'великую заплачку в золотой и гордый Песнеслов'? Как вернуть к жизни 'край запустыренный мой'? 'Кто ж мы такие? Заблудшие ль грешники? Или безродные псы?'
На этот чернышевски-ленинский вопрос — два ответа.
Первый — государственный. Восстанавливать Державу! В какой форме — в советской? Да! — отвечает сын столяра, бежавший когда-то от злой раскулачки. Русь казалась красной, а на самом деле она голубая. 'Голубая Советская Русь'.
Этот мотив становится чуть ли не сквозным в стихах 90-х годов, то есть после развала СССР. (В ту пору, когда СССР существовал, Тряпкину и в голову не приходило выдавать ему славословия. И это к его чести).
Ответ второй — православный. Покаяться.
Но как каяться, если сызмала не верил, если 'безбожник… да с таким еще стажем и опытом'? Кому каяться, если нынешнее командное шествие под сень храмов со свечками в руках вместо партбилетов — он воспринимает как 'взятку Богу'…
Это он-то кромсал? Это он срывал? Да он глаза прятал, не знал, куда от ужаса деться, когда отец топором орудовал!