Многое можно вспомнить, ужасно многое. И все это – твое прошлое. Ты сам. Валяясь в постели, до чего не додумаешься – до такого, пожалуй, дойдешь, до чего в другое время и за миллион лет не доберешься. Так что, может быть, вовсе не худо время от времени болеть. Так человек бегает, носится, куча дел, и, как на грех, дела всегда неотложные, важные. Такие, что если не сделаешь сейчас же, немедленно, то, кажется тебе, что-то в мире остановится, что-то будет не так. А потом на тебя навалится болезнь, и ты оказываешься в постели. День лежишь, два, десять – и ничего. Я имею в виду весь мир. Он обходится. Неизвестно как, но обходится, даже если ты болеешь целый месяц. Поэтому мне и пришло в голову, что, может быть, это специально природой устроено – что-то вроде принудительного отдыха.
Это не значит, конечно, что весь мир может заболеть и месяцами валяться в постели. Это не так. Да так и не бывает. Но один… два человека. Эту мысль надо додумать, к ней надо будет вернуться. Я сам к ней вернусь еще не раз. Но впервые пришло мне это в голову в тот самый момент, когда Костя упомянул о моих родителях. Просто удивительно, как мгновенно я все вспомнил. То есть я вспомнил, кто я и где я. И потом уже все время, пока я лежал дома, я все возвращался назад, к разным временам в моем прошлом, и если бы это можно было нарисовать, то получилось бы множество тоненьких ниточек, ручейков, которые, сливаясь, становились толще, по мере того как они приближались к сегодняшнему дню. Это было похоже на схему розыгрыша Кубка по футболу – сначала шестнадцатые доли сливались в восьмые, те – в четвертьфиналы, потом появлялись полуфиналы и наконец финал. А иногда мне казалось, что это все – все эти воспоминания – похоже на то, когда бежишь быстро вдоль бесконечного забора с палкой в руке, и палка выбивает на досках дробь. И вот если бежишь достаточно быстро, то кажется, будто слышишь еще самый первый звук – и ты убегаешь от него, а он тебя догоняет…
Ужасно здорово было это – вспоминать, заглядывать в прошлое, отыскивать эти ручейки, идти по ним и смотреть, как они сливаются. Видеть, как одно перетекает в другое, и говорить себе: «Вот если бы ты тогда не сделал того, не получилось бы это, а из этого получилось следующее и так далее». И, конечно, тогда же я подумал о Косте. И стал вспоминать, как же это вышло, что мы так подружились, и могло ли быть так, чтобы этой дружбы не было. Сначала-то мне казалось, что этого и быть не могло, а потом я подумал – а почему? Вполне могло. В нашем классе сорок человек – и не со всеми же я дружу. То есть вообще мало с кем. Про Ленку я сейчас не говорю. Это совсем другое, я про парней. Ну, с Головкиным. Ну, с Шаровым еще. С Семеновым – да и то потому, что мы на одной парте сидим два года. Вот, пожалуй, и все. И тут я стал как раз отыскивать тот ручеек, самое начало его, откуда началась наша дружба, которая у нас теперь с Костей на всю жизнь.
Это было давно, по-моему, еще до нашей эры. Я тогда только что пришел в эту школу. Мы получили кооперативную квартиру на Благодатной. До этого мы жили в одной комнате на Кировском проспекте – в маленькой комнатке прямо возле уборной. Квартира была огромной, комнат пятьсот, ей-богу, я даже не всех жильцов там знал. По коридорам можно было кататься на велосипеде. Только, как вы понимаете, никто не катался – в коммунальных квартирах этого нельзя. В нашей нынешней квартире – тоже, хоть она и не коммунальная. Но в ней нет коридоров. Там, на Кировском, все велосипеды висели по стенам. Кто хотел ехать куда-нибудь – ставил стремянку и снимал. Потолки там были – метров пять, шею сломаешь. А в кухне можно было устраивать рыцарский турнир, правда.
А потом мы переехали.
Только сначала я два года провел в интернате. Дед и бабка умерли, а взять меня с собой родители не могли. Потому что там, где они были, школ не было. На Севере.
Они оба – и мама и отец – изыскатели, дорожники. Объяснять этого не нужно. Жуткая работа. Какие там школы! В общем, они на два года завербовались на Север, на изыскания, а я попал в интернат. А когда они вернулись – тогда и купили квартиру. Эту вот, кооперативную, в которой мы живем теперь. Две комнаты. Но на велосипеде, конечно, не поедешь.
Так я попал в эту школу. В четвертый «А» класс. До сих пор не могу разобраться, хорошая это школа или нет. Костя иногда бурчит, что плохая. А я не знаю – мне в этой школе хорошо.
И всегда было хорошо, с самого первого дня. Мне сразу понравилось, что директор – мужчина. Нет, я ничего не имею против женщин, но в директора они не годятся. И дело не в том даже, что надо директора бояться. Но директор должен быть – вы понимаете? – в нем должно быть что-то такое… Но это я говорю про мальчишек, а девочкам, может быть, и хорошо, когда директор женщина, даже наверное хорошо. Но не мальчишкам.
Директор мне понравился сразу. Небольшой такой, плотный, быстрый. И руки нет. Пиджак аккуратный такой, а правый рукав пустой и тоже аккуратно приколот к пиджаку. Борис Борисович. Но я вас уверяю, он управляется с нашей школой и одной левой. Если бы вы его знали! Я опять же не про боязнь говорю, тут что-то другое. Не знаю, что. Но директор что надо. Мы зовем его Б.Б. для скорости, и он никогда не обижается. Мировой директор, это я понял сразу. Когда мы пришли в первый раз, он долго смотрел то на меня, то в табель, а потом спрашивает: «А баловаться ты умеешь?» Я просто обалдел. «Вообще-то умею», – говорю, но не могу понять – он всерьез или нет. Тут он объясняет: «Я, – говорит, – вижу, что ты учишься на одни пятерки. Круглый, – говорит, – отличник. У нас, – говорит, – это большая редкость. Два, нет, три круглых отличника на всю школу. Это, – говорит, – хорошо, когда у человека все пятерки. Но это еще далеко не все. Они не должны быть самоцелью».
Теперь вы поняли?
Он говорил совсем другое, чем то, что я слышал всю жизнь. И мама мне говорила и отец – отметки, отметки, отметки. Отец сказал еще: «Твои отметки – это твое общественное лицо». А Б.Б. сказал: «Я, – говорит, – не против круглых пятерок. Отнюдь. Но главное, – говорит, – как ты понимаешь, – это знания. Но, – говорит, – не только. Еще важнее – это ты сам. Каким ты выйдешь из школы. Каким товарищем. Каким мужчиной. Что, – говорит, – будешь собою представлять как личность. А это, – говорит, – отметкой в табеле не выразишь. Вот, – говорит, – почему я спрашиваю, умеешь ли ты баловаться. Мальчики должны баловаться – только, конечно, не на уроках. И баловаться, и бегать, и гонять в футбол, и ходить в походы, и дружить с девчонками. Ты понял? И если все это есть – это очень хорошо. А если к тому же и отметки хорошие – это уже просто прекрасно. Ну, Дмитрий, – говорит, – ты со мной согласен?»
Да я был бы последним тупицей, если бы не был согласен. То, что я умею баловаться, Б.Б. очень скоро понял. Теперь он уже не спросил бы меня об этом. Но это его нисколько не волнует, клянусь. Я знаю, он ко мне отлично относится, отлично. Такой вот замечательный директор – никогда бы не поверил, что может такое быть. Я только потом узнал, что он генерал. То есть во время войны он был генералом, командовал танковой дивизией. Орденов у него штук сто – наших, заграничных, каких хотите, но он их никогда не носит, только раз в году – в День Победы. Тогда он прикалывает и привинчивает их все – пиджака не видно. Вот какой у нас директор – из-за одного этого только можно учиться в нашей школе хоть двести лет.
Вот только с отметками я ничего сделать не могу. Это от меня не зависит, клянусь. Мне нетрудно учиться. Даже не так – я вообще не понимаю, что в учебе трудного. Мне даже кажется, что те, кто говорит, что учиться трудно, на самом деле не хуже меня знают, что вес это чепуха и учиться совсем нетрудно.
Совсем нетрудно! Костя сначала думал, будто я зубрила. Я его и спрашиваю: «А потом?» – «А потом, – говорит, – вроде бы нет». Вот я и говорю: «Это же так нетрудно – учиться. На уроке послушал, домой пришел, быстро все уроки сделал – и вагон времени. Девать некуда». А он говорит: «Так-то оно так, но как