навсегда. Думая о том, что Дато умирал без близких, без родных, на госпитальной койке и что она, жена, не может даже поплакать на его могиле, которая где-то на австрийской границе, Анна чувствовала, что у неё мутится разум. Мери, разом повзрослевшая в то страшное лето, похудевшая, осунувшаяся, ещё более чем прежде напоминавшая отца, не отходила от матери. Иногда они часами сидели обнявшись, не плача и не разговаривая, на крытой ковром тахте в комнате Анны, иногда запирались в кабинете Давида и перебирали старые письма и фотографии, иногда бродили по окрестностям, говоря об отце и кузене Тенго. Впрочем, гулять в последнее время становилось всё опаснее: старая прислуга напрямую предупреждала о том, что госпожам было бы лучше не отходить далеко от дома и верных людей. В Тифлисе всё сильнее становились беспорядки, до Анны доносились тревожные слухи о народных волнениях, голод в селениях рождал бунты, крестьяне громили дома своих господ, и старая Софико, рассказывая об этом барыне, испуганно уверяла, что грядёт настоящий конец света и что добром это не кончится. Княгиня, которая поначалу отмахивалась, в конце концов была вынуждена признать, что если и не конец света, то большие неприятности неизбежны.
В феврале 1917 года громом небесным грянуло известие о революции в Петербурге и отречении царя, а месяцем позже Анна получила письмо, нацарапанное незнакомым корявым почерком. Послание гласило:
«Уважаимой княгине Анне Николаевне Дадшклиани, ураждённой Сапожниковой Анюте. Мы, падписавшиеся, в глубоких горестях уведомляем вашу милость, што тётка ваша мадам Вострякова Даная Тихоновна приказали долго жить и оставили имушшество на восемь тыщ и заведение, и завещание в конторе имеится. Так что надобно в делах разобратся, для чево ваша милость в Москву требуеца. А у нас тута вселенский страх и ужасть, и в Питере царь-батюшка наш от престола отрёкшись на нашу погибель, и не знаем, что нам грешным таперича делать, и все нашы говорят, што жыды виноваты. А Двойра вот наша кажет, што жыдам своех бед хватает и што не еврейское это дело царей менять. Приежайте за-ради Христа, оченно вас дожидаем и всем заведением за вас молимся. В смерти супруга примите нижайшие сабалезнованья. Остаёмся завсегда вашы Марья Опёнкина и прочие барышни, клянёмся, што до вашево прибытья никаку сволачь босяческую в заведение ни впустим, в чём и воля покойной мадам была».
Княгиня легко вспомнила Маньку: это была самая молоденькая проститутка, почти девочка, только поступившая в заведение тётки в тот год, когда она, Анна, уехала из Москвы с Давидом. Сейчас ей, как и Анне, видимо, шёл четвёртый десяток. Княгиня не могла восстановить в памяти её лица, но Манькину профессиональную биографию знала прекрасно: тётка Даная Тихоновна ежемесячно слала племяннице на Кавказ длинные письма, в которых подробнейшим образом описывала жизнь своих девиц, а также все новости Живодёрки, грязной цыганской улочки, на которой Анна прожила полжизни.
Той ночью она не спала. Сидела за столом при свете моргающей лампы, перебирала письма мужа, смотрела сухими, горячими глазами на его фотографию, слушала дыхание спящей дочери. Что делать?.. Давида нет, весь доход от имения съели военные заимки, едва-едва хватило средств, чтобы оплатить учёбу дочери, Мери уже пятнадцать… Что делать? Ехать в Москву, продавать неожиданно свалившееся в наследство «заведение»?.. А кому она нужна там через столько лет? Но и здесь, после смерти мужа, – кому? Что будет с Мери? Что будет с ними всеми, что делать, великий боже, что?..
Через неделю, ранним утром, княгиня и княжна Дадешкелиани вышли на площадь Николаевского вокзала в Москве и взяли извозчика до Петровского парка.
Анна не была в Первопрестольной больше пятнадцати лет, но она и подумать не могла, что город так изменится. Шумная, многолюдная Москва, казалось, опустела; дорогие магазины на Тверской стояли закрытыми, а некоторые – даже с заколоченными досками витринами; пропали с улиц торговцы-лоточники с бубликами, калачами, воблой, сбитнем и леденцами, и за всю дорогу от вокзала до Петровского парка княгиня не увидела ни одной бабы с пирогами. «Голод, – подумала она. – И тут голод, а газеты всё врут…»
Первой, кого Анна с дочерью встретили на Живодёрке, оказалась Дарья Дмитриева. Княгиня узнала её сразу: ни с каким другим нельзя было спутать этого большеносого, резковатого и всё же красивого лица с чуть раскосыми чёрными глазами. Даже серьги, которые были на Дарье, Анна узнала мгновенно. Длинные изумрудные «капельки», первый подарок Дашке, тогда ещё невесте, от жениха: этому украшению в своё время завидовала вся девчоночья Живодёрка.
– Даша… – вполголоса окликнула её княгиня. Цыганка изумлённо оглянулась и, всплеснув руками, кинулась Анне на шею.
– Аня! Дэвлалэ, Аня! Анечка! Откуда ты, господи, откуда? В трауре, что случилось?!
– Мужа схоронила…
– Бедная… – словно не удивившись, покачала головой Дарья. – И Даная Тихоновна вот у нас тоже… Как знала, что этакое светопреставление начнётся – поторопилась. Девицы-то ваши совсем без начальства растерялись… А это твоя дочь? – отстранившись от Анны, Дарья с ног до головы осмотрела Мери и, улыбнувшись, покачала головой. – Краса-а-авица княжна…
Комплимент был сказан с достоинством, без капли лести или заискивания. Мери так же непринуждённо улыбнулась в ответ, но в её широко распахнувшихся чёрных глазах загорелось истошное любопытство.
– Она знает про тебя? – коротко спросила Дарья по-цыгански. Анна, сразу же поняв, что та имеет в виду, кивнула. Цыганка улыбнулась, совсем по-молодому блеснув зубами, и взяла княжну и княгиню Дадешкелиани за руки.
– Ну, коли так, идёмте в Большой дом. Наши все рады будут.
Через полчаса Анна сидела за круглым столом в зале Большого дома и, глядя по сторонам, убеждалась в том, что за пятнадцать лет здесь мало что изменилось. Тот же огромный рояль величественно высился у окна; те же диваны, сильно потрёпанные, с протёртой обивкой, стояли возле стен, и на одном из них всё так же валялась неизменная гитара с повязанным на грифе бантом. А на стене у окна по-прежнему висел портрет Дарьиной матери, написанный сорок лет назад влюбленным в солистку цыганского хора студентом- художником. Где она сейчас, подумала Анна. Кочует, верно…
Но долго размышлять о судьбе хоровой певицы, сбежавшей замуж в табор, ей не удалось: распахнулась дверь, и в зал с топотом, шумом и радостными воплями посыпались цыгане – молодые и старые. Ошеломлённой княгине показалось, что в Большой дом разом ввалилась вся Живодёрка. Анну обнимали, тормошили, расспрашивали, смеялись, размахивали руками, скалили в улыбках зубы – через мгновение у неё голова пошла кругом, и она, отвечая невпопад, едва успевала вспоминать: Федька Трофимов… Танька Дмитриева… Агаша… Сима… Тётка Таша… Молодых она, конечно, не знала никого, да и те особенно не заинтересовались ею, сразу же обступив сидящую на диване княжну. Через минуту оттуда раздался многоголосый восторженный крик, и Анна поняла: Мери с готовностью продемонстрировала свои познания в цыганском языке. А ещё через некоторое время с порога послышался дикий вопль: «Благодетельница наша несказанная приехали!!!» – и в зал ворвался весь состав публичного дома покойной тётушки. Возглавляли процессию Манька и Двойра, которые присели в глубоком книксене и вознамерились поцеловать «благодетельнице» ручку – что было встречено громким хохотом цыган. Громче всех смеялась сама Анна. Встав, она дружески обнялась с оробевшими девицами, потянула их за стол и в кольце любопытствующих цыган начала расспрашивать о делах.
Вечером по пустой, чёрной, как сажа, без единого фонаря Живодёрке гулял ветер. Со скрипом сгибались деревья, трещали над крышей ветви старой ветлы, со стороны Петровского парка доносились пьяные вопли – а в зале Большого дома, освещённом двумя керосиновыми лампами, звенели сразу четыре гитары и надрывались полтора десятка глоток. Бешеная плясовая «Кон авэла» билась в окна, грозя вынести стёкла и взлететь над тёмным испуганным городом. В кругу, на паркете, плясала тонкая, как ивовая ветвь, красавица-цыганка лет шестнадцати с резковатым, кофейно-смуглым лицом.
– Ваша девочка? – спросила Анна Дарью, с улыбкой кивая на плясунью.
– Наша, младшая, – гордо ответила цыганка. – Динкой звать. Вот, отдали её учиться на свою голову, думали – хорошо, если хоть год-другой вытерпит в гимназии-то, а она как вцепилась! И книжки читает, и цифирь всякую знает, и по-немецки, и по-французски! Когда Яшка спохватился её забирать оттуда от греха подале, чуть не вся гимназия с директором вместе уговаривала: оставьте, мол, господа цыгане, хоть за казённый счёт, уж такая разумница, первая ученица!
– Нашла чем хвастаться, дура… – пробурчал сквозь зубы Яков. Дарья чуть заметно улыбнулась, и Анна поняла, что этот спор у них с мужем не первый.