ничем, кроме дружбы, открытости, простоты…
И это было стократ хуже, это была невозможность, полная, навсегда!
…Убегали в даль улицы красные огоньки автомобилей. Тихая, безнадежная тоска сдавила грудь Аси. Расплылись, замигали фонари.
Громов читал стихи Давида Самойлова — и как читал! Ножом поворачивалось в сердце каждое слово: «О как я поздно понял, зачем я существую, зачем гоняет сердце по жилам кровь живую…»
И снова обожгла память — тогда, в первые дни после разрыва с мужем, странное оцепенение охватило ее, равнодушие ко всему… Ехала в автобусе, их машину стукнул какой-то заспешивший самосвал, заклинило дверцы, не сразу удалось открыть… Собралась толпа, пассажиры автобуса, возбужденные пережитой опасностью, бурно рассказывали о происшедшем, что «вот, были на волосок», громко ликовали, что все обошлось. Ася слушала — и поймала себя на мысли: ну и пусть бы, все равно…
Тогда она обманулась в том, что прекрасна любовь, в том, что встретила прекрасного человека. А если этого нет, не бывает, — для чего жить? Но разве теперь — то же самое? Разве не убедилась она, болью своей, в том, что Андрей — прекрасен? Ясным светом своей души, раскрытостью для всего доброго… Прекрасен и тем, что не способен ее пожалеть, приголубить «просто так», как смог бы другой, прекрасен тем, что даже помыслить об этом не умеет, не может! Чистый, спокойный, добрый для всех!
…И все-таки, все-таки — если б он мог!
— Архитектура должна будить эмоции, не так ли, Асенька? И в вашем городе это достигнуто. Его вертикали окрыляют…
…И когда он успел съехать на это? Архитектура. Вторая природа, творимая людьми — и для людей.
Высятся дома вдоль улицы, фасады, где больше ярких окон, чем темных, похожи на перфокарты. Окна, окна… И за каждым — трепещет и светится человеческая судьба.
Кроны деревьев, подсвеченные фонарями, похожи на парчовые шатры… Листья, гонимые ветром, бегут по асфальту.
— Смотри-ка, по хрусту идем, — Женька поддала носком туфельки шумный ворох листвы.
— Меня это не колышет! — Макс, подпрыгнув, ухватился за ствол деревца и крутнулся вокруг — Эх- ха! Чувствую припадок сил!
Женька остановилась, воздев руки, затрясла кулачками:
— А ну, прекрати! Такого только на свадьбы звать — допился до грани фантастики! На кого ты похож?
— А чего? В кримпленах не ходим, а джины у меня мировые! Как из жести, сами на полу стоят. Не штаны, а сооружение!
— Нашел разговор, с девушкой… И чего ты за мной увязался, кавалер? Где твоя Арина? Душа перекидчивая! Кому-никому, лишь бы зубы заговаривать!
— А вот тут вы плохо информированы, мадам! Это наш дорогой бригадир расшатал мою личную жизнь. Посидел я с Ариной на лавочке часов до двух. Прихожу в общагу — и вижу нахмуренную бровь.
«Девушке, — говорит, — (это Арине!), жизнь строить надо, семью создавать, а ты тут причем? Тебе семнадцать, а ей двадцать два!» Парирую классикой: «Любви все возрасты покорны!»-«Ты, — говорит, — не взрослый, ты — рослый! Взрослый тот, кто ответственность сознает!» И тянул профилактическую беседу, пока меня в сон не ударило, наобещал я ему всего, лишь бы отпустил душу. Так что свободен — и к вашим услугам…
— Больно ты мне нужен.
— А чем я плох, скажите, пожалуйста? Мозги правильно поставлены. Руки не зря пришиты. Я еще вашего Андрея свет-Васильича перемастерую.
— Мастер. В кавычках, да еще и в двойных. Не ты ли позавчера белый кафель с кремовым перемешал?
— Белый, кремовый… Мелочи жизни, Женечка. Разве я для этого рожден? Да я в свои семнадцать успел и поколесить, и покуролесить по белому свету! Одна Рузанка понимает! Знаешь, что она про меня сочинила?
И внезапно подбросил молодое, беспечное тело, вскочив на скамью, продекламировал с выраженьем:
Подвел голос, на выкрике сорвался по-петушиному. Максим притворно закашлялся.
— Чего — опять тронуться думаешь?
— Потянуло, не потянуло… Подловили меня тут на крючок соцкультбыта. Как вечер, охота топнуть во Дворец. Сама знаешь — Громов хвалит, это тебе не кошка чихнула. И зрительницы некоторые одобряют…
— Делать им нечего.
— И чего ты, Женечка, ершом таким ко мне? Мы ж из одной бригады! Хоть бы на чаек когда позвала. Культурно.
— Вот именно — на чаек. И вот именно — культурно.
— А чего?
— Да так… Есть среди вас всякие. Встретился сегодня один гад, аж затрясло меня от злости…
— Да разве тут есть гады? В образцово-показательном городе?
— Лес лесом, а бес бесом.
…Идут двое по шелестящим лиственным коврам. То возьмутся за руки, то отпрянут друг от друга…
Георгий Дрягин посмотрел в зеркало, остро возненавидел свои глаза — смутные, цвета морской зыби, свое лицо — втянутые щеки, скулы яблоками, прямой рот; тоже мне, византиец. Ван-Гогочка — это в тридцать с лишком!
Вышел на балкон: подышать хоть!
Как горы с предгорьями, громоздились высокие дома и примыкающие с ним малоэтажки, меж домами — словно ущелья, полные зелени, и повсюду — блеском бассейнов, стеклянным, плывущим полотнищем канала — над сухим дыханьем пустыни торжествовала вода.
И разве не был достоин гордый смысл человеческого труда — отражения в вечном зеркале искусства?
За тем и ехал сюда Георгий Дрягин, ему мерещились красочные панно гигантских размеров — мозаика, эта закодированная в каменных кубиках эпоха, самое прочное из всех возможных, зримое воплощение человеческих мыслей и чувств. Он мечтал о красоте, которая всегда на виду, зовет, воспитывает, требует, разговаривает с толпами. Среда обитания, наполненная искусством во всех его проявлень
«Надо мыслить не единолично, а государственно», — говорит Шеф.
Так что же, значит, он, художник Дрягин, ринулся в царство песков, колючек и варанов ради самоутверждения?
«Ваш друг, Бахтин, — морщась, говорит шеф, — помните, как он спешил создать свою „симфонию камня“, а вернее, прелюдию — к званиям и наградам?»
При чем тут Бахтин? Об Арсении — еще студенте — говаривал профессор Саади: «Его талант, словно необъезженный конь, то ли унесет далеко, то ли сбросит на полном скаку». Бахтин всегда был не скуп на