провожающие. Жолкевский натянул на ноги медвежью полость, спрятал руки в меховые рукавицы…
Сегодня, едва утро забрезжило, в хоромы Дмитрия Ивановича Шуйского ворвались шляхтичи, велели князю и княгине одеться и, усадив в колымагу, повезли по Смоленской дороге, вслед за московским посольством.
А в тот же час тихо, ровно тати, в келью Чудова монастыря к бывшему царю Василию Шуйскому вошел Гонсевский с панами. Шуйский молился. Бросили ему литовское платье, накинули на плечи овчинную шубу, и конвой гусар погнал колымагу с бывшим российским государем в Речь Посполитую.
Прощаясь с Гонсевским и вельможными панами в присутствии боярского правительства, коронный сказал:
— Мы избавляем Москву от Шуйских, панове, чтобы этот сумасшедший сварливый старец, патриарх Гермоген, не требовал вернуть на царство Василия.
В помыслах и делах весь человек. И в смерти красен человек, к ней он всей жизнью готовится. В смерти весь он, с чем жизнь покидает. Добро и зло — мера творимого человеком, все, с чем предстанет на суд Всевышнего и чем себя судить будет на смертном одре. Не оттого ли российский воин, в бой идя, обряжался во все чистое, а смерть почуяв, душа человека покаяния просит…
Тихо и покойно умирал архимандрит Иоасаф, оставляя живым все бренное. Жизнь покидала хилое, но крепкое душой тело, и думал Иоасаф, чего же еще не исполнил, ему завещанного? Не отдал лавру на поругание латинянам, раны залечили, заделали пробоины в стенах и башнях, срубили новые клети и жилье…
Покидает Иоасаф белый свет, лишается монастырская братия своего архимандрита. Кто займет его место, Иоасафа это не волнует, то забота патриарха. А пока явится новый архимандрит, всеми делами лавры останется ведать келарь Авраам ий. С ним Иоасаф тянул нелегкую ношу в годину лихую. Сколь люда приютил Троице-Сергиев монастырь, кров дал и пусть несытно, но кормил…
Иоасаф готов предстать перед всевидящими очами Господа и ответ держать по строгости. Молчат, сникли монахи, окружив ложе архимандрита. Уловил Иоасаф, как келарь слезу смахнул, сказал тихо, но внятно:
— Брат Авраамий, не плакать надобно, радоваться: Всевышний призывает меня. Тебя, келарь, и всю братию прошу, пусть голос преподобного Сергия Радонежского из лавры раздается призывом к сопротивлению врагам. Взывайте стоять за веру православную и отчизну. То же завещаю и тому, кто место мое займет!
Мстиславский с Воротынским совет держали. Коротали вечер у Мстиславского, судили, полезет аль нет самозванец на Москву.
— Сил у него изрядно, — говорил Мстиславский, — в Коломне Трубецкой. Заруцкий в любой час подоспеет, татарове, ногаи…
— Шляхтича шелудивого, гулящего атамана Заруцкого вор в бояре возвел, — сплюнул Воротынский. — Сицкий сказывал, Заруцкий о Маринку трется. Уж не его ль паскудное дело царенок? — затрясся в смешке.
— Чье семя воренок, Маринке знать, а коли сызнова самозванец к городу подступит, наша боль. В самой Москве, чую, недовольство зреет. Сыщутся доброхоты, кто горло за царя Дмитрия драть начнет.
Воротынский согласился:
— К стрельцам доверия нет. К чему на Стрелецкий приказ Гонсевского посадили?
— Теперь неча кивать, коль рожа крива. Лучше ответь, князь, коли вор на нас двинется, кого воеводой на него пошлем?
Воротынский лоб наморщил:
— Может, Шереметева?
— А я вот о чем помыслил: не покликать ли в Москву князя Пожарского — и молод, и в делах ратных не глуп. Эвон как Зарайск боронил.
Воротынский подхватил:
— Да уж куда лучше, боярин Федор Иванович, не ошибемся, и Дума поддержит. Ежели нужда случится, Пожарскому доверим. Призовем князя Дмитрия в Москву, дабы под рукой был.
Под резвый бег коней, скрип полоза и окрики ездовых коронный гетман предавался воспоминаниям. Топот копыт скачущего позади эскадрона гусар возвращал его в молодость. Тогда Жолкевский мог сутками не покидать седла, не знал устали в конных переходах, а сабельные атаки горячили его кровь.
По обе стороны дороги заснеженные поля, овраги, перелески. Темнели припорошенные снегом леса, в белых шапках лапы елей. Редкие, полуразрушенные деревни. Они будто вымерли, и лишь дымы над избами говорили о жизни.
Под Звенигородом догнали колымаги с Василием Шуйским и его братом Дмитрием. Жолкевский велел шляхтичам поторапливаться и дальнейший путь продолжать с посольским поездом.
Сам коронный гнал, не делая долгих остановок, ел и спал в санках. На станционных ямах разве что велит смотрителю покормить лошадей да разомнет ноги — и снова в дорогу.
На седьмой день остался позади Смоленск, а впереди Орша. Тот городок на правом берегу Днепра, где явилась к молодому хорунжему Станиславу Жолкевскому первая любовь. Все гусары эскадрона пытались ухаживать за стройной голубоглазой Яной, но она избрала его, Станислава. Сколько же с той поры минуло? Почти сорок лет… О Матка Боска, как скоротечно время!
Коронный прикрыл глаза, покачал головой: паненка Яна, паненка Яна, горячая и сладкая поцелуями…
И снова мысли перебросились к предстоящему разговору с королем. Жолкевский уверен, это дастся нелегко: Сигизмунд упрям и самолюбив. Многомесячное топтание под Смоленском ничему его не научило. Он и многие паны искали войны с Россией, но коли она будет вестись так, как у стен Смоленска, то король окончит войну без воинства. Нет, королю надо иметь мир с Россией, Речи Посполитой вести войну с Карлом, а победить его будет нелегко: не он ли, Жолкевский, воевал со шведами в Лифляндии?..
Московские бояре согласились принять на царство Владислава, и Сигизмунд должен принять их предложение, не заявляя своих требований на российский престол. В королевскую корону нет необходимости вставлять камни из шапки Мономаха. Пусть она увенчивает голову королевича, когда он станет царем Московии…
Но вот и рубеж России. Дальше, от моря и до моря, Речь Посполитая. Его, коронного, земля, которую не единожды поливал он кровью, а раны на теле напоминают об этом особенно теперь, когда перевалило ему за первую половину жизни.
К полуночи небо очистилось, и к утру потянул мороз. В избе, где заночевали бояре и митрополит, сделалось холодно даже на полатях. Филарету не спалось, мысли бродили далеко, перескакивали с одного на другое. Чуял, не спит и Голицын, вертится с боку на бок, и только Мезецкий знай похрапывает. А что князю Дмитрию, он одно талдычит: царя Владислава на Русь привезем! И что латинянин и семя Сигизмундова, его не заботит…
Слез Филарет с полатей, накинул шубу на плечи и, вступив в валенки, вышел во двор. Чудом уцелевшая деревня в несколько изб, колымаги, телеги темнели причудливым скопищем. По морозу слышно, как хрумкают кони, у костров переговариваются караульные стрельцы.
Совсем рядом, и версты нет, Смоленск. Днем бояре побывали в сожженном, разрушенном городе, поглядели на развалины. Вымер древний Смоленск, обезлюдел. В Речь Посполитую угнали стрельцов и ремесленный люд, увезли в плен воеводу Шеина. Не один год минет, покуда оправится город от разрухи.
Повздыхали, посокрушались московские послы, а Филарет сказал:
— Глядите, бояре, запомните, сие дело рук короля Жигмунда, а мы его сына в государи зовем…
Митрополит стоял с непокрытой головой, но мороза не чуял. От Смоленска донесся волчий вой, испуганно шарахнулись, заржали кони. Волчьи стаи пугали, однако, меньше, нежели разбойные ватаги. Волков можно отогнать, отпугнуть, от разбойников отбиться труднее. До Смоленска, Бог миловал,