не допустил Господь. — Вздохнул. — А царевич Дмитрий умер во младенческие лета. Ныне повелел государь Василий Иванович и патриарх Гермоген мне, митрополиту ростовскому, да князю Воротынскому перенести мощи царевича Дмитрия из Углича в Москву.
И снова погладил Елистрата.
— Поднимись, блаженный, не смущай люд. Да обратит на тебя взор свой Всевышний.
Спустился с паперти, медленно направился в патриаршие хоромы, а вслед за ним расходился народ. Переговаривались, судачили. До ушей Филарета донеслось:
— А Листрат баял, живо-ой!
— Либо не слыхал, о чем сказывал ростовский Филарет?
— Митрополит не брешет, Бога в свидетели призывал.
— Хи! Аль запамятовал, как бояре с Шуйским клялись, сажая на царство Дмитрия?
— Поживем, поглядим. Дай срок…
За неделю до Ивана Купалы из Москвы по можайской дороге на Смоленск тронулся посольский поезд. В переднем, крытом кожей возке государев посол Григорий Константинович Волконский, а за ним возки дьяка Андрея Иванова и иных посольских да служилых людей.
Скрипели тяжело груженные телеги, везли довольствие для посольского поезда и дорогие подарки для короля.
С посольством возвращались в Речь Посполитую десятка два шляхтичей, отпущенных домой царем Василием Шуйским с наказом боле на Русь не хаживать. Ляхи ехали верхоконно, однако безоружно. Над ними начальствовал пан Меховецкий, высокий, с отвислыми усами и крупным сизым носом. Сник пан Меховецкий. Когда с царем Дмитрием в Москву явился, не так мыслилось ему возвращение в Варшаву.
Князь Волконский, с лицом одутловатым и серыми холодными глазами, откинулся на мягких подушках, задумался. Не впервой ему править посольство. В последний раз даже у шаха персидского побывал, нагляделся всякого. Чудно живут шах и его визири. Поразили Волконского гаремы. Тут с одной женой порой не управишься, а у них жен — со счета собьешься…
Однако о посольстве в Речь Посполитую. Необычно оно. После того как поцарствовал Лжедмитрий, трудно будет с панами речь вести. А надлежало с Сигизмундом уговориться, дабы король разным разбойным людям дорогу на Русь перекрыл; ляхам да литве не искать бы в русских землях поживы, до коей они, известное дело, даже охочи.
И еще должен был Волконский настоять, дабы выдал король русскому царю Михайла Молчанова. Зачем Речь Посполитая пригрела этого изменника?
Князь Григорий хмыкнул, вспомнив, как петушился Михайло при Лжедмитрии. Мнил себя выше бояр родовитых, а сам из дворян голозадых. А откуда спесь та, всем вестимо. Кровь Годуновых, царевича Федора и жены Бориса Марьи взял на себя Михайло Молчанов. Да и один ли то злодейство учинил? Поди, всем известно, князь Василий Голицын вкупе с Масальским в том замешаны. Пробрались, ровно тати, в годуновские хоромы и в угоду самозванцу удавили Федора и Марью.
— Ох-хо! — Волконский перекрестился. — Все в руке твоей, Господи!
К вечеру вторых суток посольский поезд добрался до Можайска. Покуда в хоромах можайского воеводы Ефима Бутурлина проворная челядь накрывала столы, князь Волконский, вдосталь нажарившись в баньке на полке, улегся на лавку, подставил порозовевшее, будто у новорожденного, тело под хлесткие удары дубового веничка.
Холоп, раздевшись до порток, старался вовсю. Князь блаженно закрывал глаза. Приятственно. Даже в сон потянуло. Хлебнул холодного кваса, выдохнул шумно.
Попарившись и накинув длиннополый кафтан, Волконский вышел на воздух. Ноги несли отдохнувшее тело легко. Смеркалось. У конюшни наказывали холопа. Провинившийся лежал на навозной земле, а ретивый челядинец мерно, под счет боярского дворского, хлестал батогом по оголенной спине.
Князь Григорий приостановился, полюбовался. Славно сечет челядинец, с потягом. Кожа у холопа в кровавых полосах, того и гляди, лопнет. А мужик губы сцепил, терпит, ни стона, только головой дергает.
— Ну и ну! — восхищенно промолвил князь Григорий, — Иной бы криком изошел. Крепок, молодец!
За столом Волконский спросил воеводу:
— Секли холопа за какие вины?
— Берсеня-то? За зловредство. — И тут же пожаловался: — Ох-хо, холопы ноне неспокойные. Воеводствуя в Медыне, перевидал я всякого. Скажу тебе, Григорий Константинович, месяц минул, как сижу в Можайске воеводой, ин и тут не лучше. Порой наглядишься на мужичьи рыла, мороз по коже дерет. Сплошь рожи разбойные. Дай им волю, они нас всех бы под корень лютой смертью показнили.
— Уж это истина, — поддакнул Волконский. — Не помилуют. Три лета минуло, а можно ль забыть, как воры Косолапа разбои чинили. Сколько страху от них натерпелись.
— Ох-хо, не поминай на ночь. Я в те разы насилу ноги унес. — Он подвинул Волконскому блюдо с мясом. — Угощайся, князь Григорий Константинович. Ешь ты дюже плохо. Аль притомился в пути?
Стряпуха внесла серебряный поднос с поросенком. Румяная, золотистая корочка блестела жиром. Бутурлин, ловко отхватив ножом кусок, положил его перед Волконским. Нагреб ложкой гречневой каши.
— Благодарствую, Ефим Вахромеевич, все-то у тебя сытно и прием знатный, хлебосольный.
— Чем богаты, тем и рады, — довольно потер руки Бутурлин. — Я о чем с тобой, князь Григорий Константинович, поделиться хочу. Давно наблюдаю, всякий беглый люд в Северскую Украину стекается. Копится ворье. А что сие означает? Опасность великую. Искру поднеси, вспыхнет новая смута. Покуда не поздно, войско послать бы, разбойный люд разогнать, оружием постращать народ. Государь же Василий Иванович о том, поди, не помышляет, да еда Григория Шаховского на воеводство в Путивле посадил. Хе-хе! Пустил козла капусту стеречь! Экая незадача. Холопа в кулаке держи.
— Согласен, Ефим Вахромеевич, — кивнул Волконский. — От Григория Шаховского измены ожидать можно, в обиде он на Шуйского. Ну да бог не выдаст, свинья не съест. Авось побоится князь Григорий против царя злое замысливать. В те поры он на самозванца надежду держал, а ныне на кого?
— Ноне тоже, слышь, князь Григорий Константинович, слух идет, жив-де царь Дмитрий. Мужики от такой вести душой воспрянули.
— За слова энти смоленского воеводу Петра Шереметева за стрелецким доглядом увезли. Слыхивал?
— Я что, князь Григорий Константинович, люд всякое болтает. А язык, известное дело, без костей.
— Болтунам языки рви, воевода.
— Надобно.
Волконский поднялся.
— Прости, Ефим Вахромеевич, подъем у меня ранний, дорога, сам ведаешь, не ближняя…
А холоп Федька Берсень доплелся до избы, всю ночь глаз не сомкнул. Спина огнем жгла, лишь к утру слегка полегчало.
Отыскал Берсень торбу холщовую, сложил немудреные пожитки, топор за поясок сунул, вышел во двор. Занималась заря. Тихо, тепло, Можайск в сонной дреме. Федька шел поросшей травой улицей. Поравнявшись с усадьбой воеводы, поднял кулак, погрозил на темные окна воеводских хором.
— Погоди, ужо сочтемся.
За городом свернул с дороги к лесу.
Стольник Михайло Молчанов мнил себя удачливым. Да и было отчего. Немногим сторонникам самозванца удалось в ту ночь спастись. Многие паны вельможные полегли в Москве от топоров и дубин московского люда.
Как тать бежал Михайло из Москвы. Таясь, пробирался до самого российского рубежа и только в Сандомире вздохнул облегченно.
Привез Молчанов в Сандомирский замок Юрия Мнишека печальное известие о боярском заговоре, поведал, как избивали вельможных панов московские люди. О судьбе Дмитрия Михайло говорил туманно: